Наступило тепло, и шинель теперь не нужна. Ехать поездами — одна прелесть. Взберешься на крышу вагона, подстелишь под себя мешок и потираешь руки. На крышах полно народу, ко всем у тебя родственное чувство, ко всем этим зайцам, страдальцам, едущим за хлебом, пробирающимся к своим или от своих бегущим, ищущим в громадной стране уголок, где бы не обобрали, не посадили, не оскорбили.
Гроза надвигается
На Россию надвигалась гроза: природа завершала то, что начали люди. На громадных пространствах Средней и Нижней Волги, на Северном Кавказе — неурожай. Крестьяне, у которых продотряды отобрали все запасы, голодают. Чем ближе к зиме, тем положение безысходней. Кто им поможет? При старом правительстве тоже бывал голод, но далеко не в таких размерах. К тому же присылали запасы из других губерний, никто не запрещал крестьянам ездить за хлебом в районы, не затронутые неурожаем. Оказывали помощь и общественные организации.
На моих глазах крестьян стаскивали с крыш вагонов, с буферов, отбирали последние фунты муки, обмененные на одежду вдалеке от родного села, где голодающая семья ожидала отца с хлебом. Рядом со мной на крыше вагона рыдал крестьянин, оставшийся без шубы и без хлеба. Из-под Саратова он ехал на буферах, на крышах товарных поездов, голодный, измученный, чтобы в Дагестане обменять шубу на два пуда кукурузной муки для семьи из трех малых детей, жены и старика-отца, у которых в день его отъезда оставалось шесть фунтов муки. На станции Кавказская заградительный отряд отнял у него все и избил за слишком настойчивую мольбу:
— Я перед ними на колени: нешто вы не люди? Родные, детишки голодные! Отдайте… — Они меня ругать и вот как прикладом ахнули! Антихристы! Россия-матушка, что с тобою стало? Хоть бросайся под поезд. На что теперь ехать домой?
И на всех узловых станциях те же самые потрясающие картины. Сидишь на крыше вагона и с ужасом смотришь на неслыханные издевательства над русским народом. Не бред ли наяву все это? Но нет: толчок поезда, грудь сжимается от бессильной ярости. Значит, не бред, а страшная действительность. За Екатеринославом я видел, как заградительный отряд остановил поезд за полверсты от станции, как всех мешочников выгнали в степь, как на них набросились, отбирая абсолютно все продукты, которые те везли с собой. Над степью поднялся стон, плач, дикие крики и причитания. В голоса ограбленных людей врывались гнусные, бессмысленные ругательства державных грабителей. Когда мы подошли, чтобы поближе посмотреть на это зрелище, нас отогнали выстрелами.
В Ростове
Ростов-на-Дону. Нас пятеро «бывших». Как быть, что делать? Я отпустил бороду, достал документы на чужую фамилию, они в полном порядке. Где я только не искал работу! Хотел использовать знание иностранных языков. Кому они теперь нужны, когда любой интернациональный сброд чувствовал себя здесь лучше, чем у себя на родине, и занимал самые хлебные места? Я искал любую физическую работу, но где ее найти? В промышленности царила разруха, рабочие уходили обменивать на еду части фабричного оборудования в области, где не было голода. Торговля была уничтожена, да и какой из меня торговец? А есть нужно.
Город был полон голодающих. Степень несчастья, постигшего русский народ, можно было увидеть, не выходя из дому. На противоположной стороне улицы стояла церковь Святой Троицы, и к ее ограде ежедневно приходили голодающие крестьяне, зачастую целыми семьями. У ограды они опускались на землю, не в силах протянуть руку за милостыней. И большинство уже не вставало. Хозяйка нашей квартиры и ее знакомые настолько к ним присмотрелись, что могли почти без ошибки определить, когда умрет очередной голодающий.
В центре города стояло сгоревшее здание. Люди, проходя мимо него, с ужасом крестились. Чека? Нет, здесь был лазарет, в котором при отступлении белых осталось 60 раненых офицеров. Большевики его подожгли, а офицеров, выползавших к выходу, закалывали штыками. В 1922 году еще стояли почерневшие стены, на уцелевших балках висели покоробившиеся железные кровати. Дети, ютившиеся в подвалах лазарета, находили там обуглившиеся остатки скелетов.
Беспризорные
Эти дети были беспризорными, им государство должно было бы оказывать помощь в первую очередь. Но оно ждало, пока половина детей вымрет или разбредется среди населения. Тогда оно определит оставшихся на полуголодный паек в реквизированные дома, снабдив их фальшивыми фамилиями, чтобы они никогда не узнали, кто были их родители и какая их постигла судьба. Оттуда они смогут выходить в поисках добавочного питания. Несколько сотен или тысяч из них государство поместит в колонию ГПУ для показа иностранным делегациям и для вдохновения большевицких гусляров вроде Горького и всяких «путевок в жизнь». Я видел бесчисленное множество путевок, выданных большевиками русским детям. Среди них «путевок в жизнь» были десятки, а «путевок в смерть» — тысячи.
У этих детей, родители которых умерли от голода, были убиты в подвалах Чека или пропали без вести, была своя организация, свое подполье со своими правилами, жаргоном и условными знаками, своим судом и моралью. Эту организацию детей, названных презрительно «беспризорниками», следует рассматривать как удивительное проявление самосохранения народа. Дети примерно от шести до десяти лет сопротивлялись гибели с такой энергией, которую не проявляли и взрослые. Русские дети почуяли душой, что их сигналов бедствия никто не услышит, и начали спасать себя сами. Те, кто их не знал, не могут себе представить, сколько эти дети вынесли, какие подвиги для спасения своей жизни совершили! Они преодолевали тысячи верст, привязавшись под вагоном или на укрепленной под вагоном доске, на буферах в поисках хлеба. Как перелетные птицы, они двигались с севера на юг и с юга на север. В лохмотьях, посиневшие от холода, терявшие от голода сознание, они продолжали бороться за свою молодую жизнь, прибегая и к кражам, и к грабежам, к чему угодно, как угодно и когда угодно. Большевики боролись с ними теми же способами, что и со взрослыми. Недаром в одной из песенок, сочиненной беспризорниками, были слова, что их «в Чека свинцовой пулей бьют».
Наблюдая за советской действительностью, дети играли в расстрелы, в обыски, слово «шлепнуть» произносили с такой же легкостью, как «папа» или «мама». Большевики, и никто другой, виновны в моральном и физическом бедствии, в которое они повергли тысячи и тысячи русских детей.
Страшные были времена. Опасность и тяжести на фронте — явления совершенно другого порядка. Сколько было истрачено сил, сколько сожжено нервного вещества, чтобы добыть кусок хлеба, иногда на неделю, иногда на месяц. Сколько огорчений, сколько отчаяния пережили мы в те дни, месяцы, годы. С какими людьми поневоле приходилось иметь дело!
Сын
Зина переехала ко мне в Ростов. Я предполагал, что нам удастся выехать в Югославию. Не удалось. Настала зима, жить становилось все труднее. Целыми днями питались водой с сахарином и кусочком жмыха.
Приближался девятый месяц беременности, необходимо было что-то предпринимать. Вспомнили про Ессентуки, где Зина работала, и врача, которому помогла в тяжелый момент. Туда она и уехала.
Наступили величественные светлые дни Воскресения Христова. Дикими охрипшими голосами высмеивали ораторы христианство, устраивали карнавалы, глумились над Церковью, над верой. Но вся эта гнусность ни у кого не находила никакого одобрения, особенно в деревне. Наоборот, толпы народа как никогда наполняли церкви. На Великий четверг реки света залили улицы, тысячи людей бережно несли домой четверговые свечи.
Каждый день я ждал известий от жены. Наконец наступил великий день. Зина написала, что 16-го апреля, на рассвете первого дня Пасхи, когда восходящее солнце озарило Бештау, у нас родился сын, что она самая счастливая в мире женщина, хотя и знает, что грозная реальность скоро постучится в двери.