Мы возвращались в свою часть, усталые и голодные, солнце уже заходило. Когда оно коснулось горизонта, я вспомнил человека из рассказа Толстого, которому все было мало земли. Нас ожидал батальон, выстроенный в походную колонну. Схватили по куску хлеба и двинулись. Среди ночи стало невыносимо тяжело, а отдыху давали мало. Беспрерывно скакали какие-то верховые, кто-то нас все время подгонял, но мы едва волочили ноги.
Незадолго до рассвета был дан двухчасовой привал, для нас в штабе дивизии приготовили еду, выдали много пива. Австрийский генерал произнес речь и поздравил с завтрашним боем и победой. На дороге нас ждала вереница крестьянских подвод. Часов через шесть подводы остановились в небольшой деревне, где скопилось много солдат из самых разных полков. Я двинулся в лес со своей полуротой. Долго мы бродили и заблудились бы, если бы не компас. Вдруг над нами что-то затрещало, посыпались ветки, как будто пронесся громадный олень. Потом заревело, застонало и лесные своды понесли этот рев дальше. Скоро уже гудел весь лес.
Лес стал редеть, показалась опушка. От опушки до окопов шагов восемьдесят открытой местности. Окопы на возвышенности, а внизу, насколько видел глаз, — равнина. Слева от нас ломало деревья, не было слышно собственного голоса. Делаю несколько шагов, подаю солдатам знак следовать за мной — и бегом, сколько есть сил, в окопы. Окопы по колено, неоконченные, тянутся по краю крутого обрыва, заросшего кустарником. Русские снаряды рвутся в самих окопах. Меткость удивительная. Что-то готовится. Мои солдаты окапываются поглубже, я от них не отстаю. Умирать не хочется. Какая была бы насмешка судьбы: мертвый славянский доброволец в форме австрийского кадета!
Вдруг с австрийской стороны закипел винтовочный и пулеметный огонь. Выглядываю из окопа. Под обрывом серо-зеленая лента — Прут; по мосту по одному, по двое перебегают русские солдаты. Пронеси их, Господи, невредимыми! В десяти шагах от меня мадьяр-пулеметчик стреляет из «шварцлозе». Мимо. Видно, как очереди ложатся в воду. Хоть бы где-нибудь прорвались! Осыпало землей, граната разорвалась у самого бруствера. Страсть как не хочется умирать. Я вообще никогда не хотел умирать. Тот, кто говорит, что не боится смерти, обманывает самого себя. Но есть чувство несравненно высшего порядка и силы, чем страх смерти. Жизнь не высшая ценность человека. Сколько раз в боях я убеждался в этом! Когда я и окружающие меня были проникнуты верой в святость дела, за которое шли в бой, когда мы знали, что оно справедливо, что наша жертва необходима, что ее требует родина, русский народ, славянство, а может, и все человечество, что те, кто распоряжается нашими жизнями, ими не торгуют, другими словами, когда дух армии был силен, то смерти мы не боялись, пулям не кланялись и на человека, который сказал бы, что жизнь — высшее благо, посмотрели бы как на существо низшего порядка. Но теперь, когда я всей душой стремился стать в ряды русской армии, чувство страха приходилось подавлять силой воли.
Артиллерийский огонь стих, но винтовочный и пулеметный все усиливался. Скоро атака, много русских перешло Прут. Да вот они, уже на склон поднимаются. И стрельба поутихла. Но что это за звуки? И мои солдаты тоже прислушиваются: то один, то другой выглядывает из окопа. А по линии несется: «Русские молятся!» Молитва стала слышнее и отчетливее. Не с остервенелыми криками и проклятиями, а с величайшим достоинством поднимаются на Голгофу, на которую их послали Царь и Родина.[2] Вижу: внимательно слушают немцы-солдаты; сила, убедительнее штыка и пули, проникла в их душу. Сжало грудь до боли, на глазах выступили слезы.
Стрельба постепенно совсем утихла, русские окопались у подножия нашего склона. Нас разделяли кусты и заостренные копья, врытые австрийцами в пологих местах. Ночь прошла тревожно: стрельба, ракеты, ложные тревоги. Назавтра ожидается сильный бой. Русским надо наступать. У Коломыи их армия отходит, а по эту сторону реки задержались их бесконечные обозы.
Русская батарея приветствовала утреннюю зарю. Снова затрещали ветки, затрещал лес, и далекое эхо напомнило народам, что на земле война. По всему фронту заговорили батареи. Солдаты забились поглубже в свои норы, и каждый был там со своим Богом, надеясь, что его минет. Послышались стоны. Но кто тебе поможет? Подняться из окопа — верная смерть. Вскоре и стонов не стало слышно, рев железной вакханалии заглушил и стоны, и крики раненых о помощи. Вдруг русские батареи смолкли и слева в лесу раздалось «ура!». Все стихло, раздавалось только эхо человеческих голосов. На поляне все серо от австрийских солдат, вышедших из окопов и подошедших с резервом. А в глубине леса видны люди в форме цвета кустов и травы. Они приближались, перебегая от дерева к дереву, мы двигались им навстречу. Хорошо уже видны лица, видны зубы, когда кричат «ура!». В глазах туман: а вдруг придется принять штыковую атаку? Что тогда? Отстать нельзя, кругом немцы и солдаты других полков, я никого не знаю. А кто в атаке разберет мои слова, да и можно ли будет крикнуть: «Я славянин, иду к вам!» Вот-вот сойдемся…
Вижу: русские подкатывают что-то на колесах. Господи, да это же пулемет! Спаси, Господи, и от этого зла! В нестройные крики «ура!» и «хура!» ворвался стук пулемета — и застонали, и закричали вокруг падающие. Я едва успел броситься в какой-то окопчик. Стрельба все свирепела, потом вдруг затихла, серые мундиры бегут обратно. «Господин кадет, назад!» Черт проклятый! Не могу остаться! Вскакиваю, где-нибудь спрячусь. Но смотрю: и русские отходят, в глубине леса слышно австрийское «хура!».
Снова мы в своих окопах. Снова загудела артиллерия. Пашет здорово. Нашу борозду-окопчик перекапывает. И все так аккуратно, как лопатой. Сижу спиной к русским. Пью вино — веселей на душе. Пью и ром. С утра уже пол-литра выпил и хоть бы что. Несколько раз попадало прямо в бруствер — чуть бутылку не разбило.
Немного утихло. Выглядываю. Бежит какой-то обер-лейтенант. Глаза безумные.
— Сюда! — кричу. Он бросается ко мне, не может слова вымолвить, в глазах слезы.
— Немец?
— Серб.
— О, а я словенец! — Жму ему руку.
— Нельзя было выдержать, как бьет! Мы только что пришли, две маршевых роты, все сербы из Срема и Баната. Не знаю, остался ли кто в живых. Я кричу им, а они не отвечают! Я и убежал.
Смотрит на меня умоляюще.
— Дорогой, пойди, посмотри!
— Хорошо, покажи, где?
Стрельба поутихла. Бегу. Всего сто шагов.
— Эй вы, сербы! Как тут у вас?
Не отвечают. Что за черт! Беру одного за ноги — мертвый. Толкаю другого — мертвый. Третий — мертвый… И все как живые, все в сереньком новом обмундировании. Один жив, печально улыбается: почти все!
Охватывает дрожь, бегу под пулями как заяц. Мой серб рыдает:
— А наши так обрадовались, говорили: «Сегодня или завтра уйдем к русским!»
Да, почти все ушли…
В этот день было несколько атак. Все были похожи на первую. Много пало, но и немало осталось в живых. Ночью все утихло. Вторая ночь на Пруте прошла тревожно. Русские окопались где-то на возвышенности. После полуночи уснул и я. Мне можно было спать спокойно: с той стороны у меня противника не было.
Снова на рассвете заговорила русская батарея. Весь огонь сосредоточился левее, где мы сходились и расходились вчера. В полдень опять была атака: одиннадцатая или двенадцатая за эти три дня. Бой шел почти на одном месте.
Но вдруг за нашей спиной раздалось торжествующее «ура!». Русские зашли к нам в тыл с возвышенности. Серые мундиры сбились в кучу и хлынули в лес. Отхожу последним. Рядом оказались два чеха из 28-го Пражского полка, который под музыку своего оркестра недавно перешел к русским. Их рота была в тылу и ее разбросали по другим полкам. Втроем переходить легче. Уже не видно ни русских, ни австрийцев. Мы углубились в лес и по компасу взяли направление. Не прошли и двадцати шагов, как из кустов появляется русский. «Ну слава Богу!» — говорю. А тот крестится, тоже говорит «слава Богу!» и отдает мне винтовку. Я не беру, приказываю: «Веди к русским!» Он ничего не понимает, но идет с нами. Не прошли мы и двухсот шагов, как из кустов появляется второй русский и тоже крестится. Первый что-то ему говорит, они явно недовольны. Но второй хитрей, требует, чтобы мы отдали винтовки. Мы отвечаем, что оружие задержим, пока не выяснится обстановка. Он снимает с плеча винтовку, но, увидев мой «штайер», умнеет. «Сволочь ты, — говорю, — дезертир!» Тут они уже окончательно потеряли способность что-либо понимать.