О том, что в этот период он и не помышлял о карьере музыканта, можно понять из следующего высказывания: «В принципе я не знал, кем должен стать. Во всяком случае хотел только одного — закончить свои дни эксцентричным миллионером. Для этого надо было только жениться на какой-нибудь миллионерше…»
Между Мэри Смит и мистером Побджоем, который опекал Джона несмотря на все его эскапады, состоялся важный разговор. Директор «Куорри» знал сильные качества Джона и сделал тёте предложение: дать племяннику возможность поучиться у него еще один год, чтобы подготовить его для поступления в школу искусств.
Художническая карьера на основе фундаментального образования — это пришлось по вкусу тете Мэри, поскольку совпадало с ее мечтой сделать из племянника что-то «стоящее».
Окончательная характеристика, которую дал Джону учитель, была вполне дружелюбной, если учесть его поведение:
«Что касается манер и дисциплины, то в течение года он давал поводы для претензий, однако за последнее время стал лучше. Для того, чтобы он не очутился на кривой дорожке, необходимо прибрать его к рукам. Я верю, что сделать это еще не поздно, и он разовьется в сознательного и ответственного гражданина, который, возможно, далеко пойдет».
Летом 1957 года Мэри Смит нарядила Джона в белую рубашку, галстук и твидовый пиджак, который остался после дяди Джорджа. Лучшие одежды предназначались для визита в «Art College» («Художественный колледж»). Разряженным и отутюженным Джон чувствовал себя не совсем в своей тарелке. Но перспектива стать знаменитым художником или иллюстратором казалась ему приятней, чем монотонная работа на каком-нибудь ливерпульском предприятии. Однако от прекрасной мечты, конечно, осталось совсем немного. Он был принят в класс, где готовили художников по шрифтам.
С осени 1957 года Джон стал каждое утро проделывать путь на Хоуп-стрит, в школу искусств. Это уже был не тот рафинированный абитуриент, который предстал на летних смотринах, но по-пролетарски державшийся стиляга — в длинном сакко, лиловой рубашке и брюках-дудочках. Перед ним лежали четыре бесконечно долгих года, учебный план, который надлежало ревностно и прилежно осилить. Джон, который еще недавно так радовался избавлению от школьной «рутины», вновь очутился в знакомой колее.
Уже одним своим внешним видом Леннон бросил вызов однокашникам. Они происходили из другого социального слоя, были детьми интеллектуалов, бизнесменов и служащих, которые по-иному одевались, а в музыкальном смысле предпочитали умеренный джаз и отвергали «пролетарский» рок-н-ролл. Они считали, что такому типу, как этот Леннон, не место в их школе. Отторжение было взаимным. Джон видел в окружающих «приспособленцев», их показное превосходство было ему противно. Эйфория от удач, которая могла бы его стимулировать, исчерпала себя. Вскоре для многих преподавателей он стал «просто ужасом», которому абсолютно все равно. Артур Баллард, самый необычный из преподавателей колледжа, — он проводил свои занятия большей частью в задней комнате паба — отличал Джона не столько за его авантюрную одежду, сколько за постоянный сплин.
Баллард вспоминает: «Ученики вывешивали свои работы, затем мы их обсуждали. Вещи Джона были или ниже всякой критики, или он вообще ничего не показывал. Мне он всегда казался черной овцой в стаде, что от других тщательно скрывалось. Однажды в классе я нашел тетрадь с карикатурами на меня, других преподавателей, учеников. Все они были с подписями и виршами. Это было самым остроумным из того, что я до сих пор видел. Имени на тетради не было. Прошло немало времени, прежде чем до меня дошло: они принадлежат Леннону. Когда в следующий раз обсуждались ученические работы, я представил на дискуссию карикатуры Леннона. Джон не верил, что их вообще будет кто-то рассматривать, не говоря уже о том, что найдет хорошими. Позднее я ему сказал: „Когда я думаю об интерпретации, я вспоминаю, как работаешь ты. Того же я жду от своих учеников“».
Эти слова могли вдохновить кого угодно, но только не Джона. На Леннона они не возымели никакого действия. Шрифтовик-ремесленник, рисующий плакаты, на которых красуются имена больших звезд, — это было не то, о чем он мечтал. ЕГО имя должно кричать с афиш, ЕГО имя должно прославить группу.
Разве Элвис Пресли не был простым водителем, который сделал то, что хотел? Что же мешает ему, Джону, достичь своей цели?
Однако всепобеждающий успех «Куорримен» оставался пока лишь благим пожеланием его участников. Тем яростней Джон вместе с Полом и Джорджем продолжал борьбу за популярность ансамбля.
В колледже искусств он становился редким гостем.
Смерть матери
Отношения Джона и Джулии становились все теснее. Чем отчаянней тетя противилась переменам в его жизни, чем агрессивнее отвергала его друзей и выступала против его музыкальных амбиций, тем большую привязанность он чувствовал к матери.
Джулия, любви которой ему так болезненно не хватало в детстве, была теперь его ближайшим союзником. При ней не надо было притворяться, он мог оставаться всегда самим собой. Она одобряла и развивала его интерес к музыке, была единственным человеком, кто принимал его безусловно и не ставил никаких требований.
В тот вторник, в разгар лета, 15 июля 1958 года, Джон убежал из Вултона к Джулии, чтобы избавиться от тетиных нотаций и упреков. А Джулия, наоборот, уехала после обеда к своей сестре, как это она часто делала. Очевидно, Джон был в тот день в центре разговора между сестрами.
Джон и «Twitchy» («Дерганный»), друг Джулии, сидят в ее квартире и ждут, когда она возвратится. Наконец, в дверь звонят. Но на пороге стоит… полицейский.
Он сообщил, что Джулия попала под машину и скончалась на месте.
Джон не в силах постичь то, что ему говорит полицейский, стоящий в дверях. Он не может это понять даже тогда, когда садится с «Twitchy» в такси, чтобы ехать в «Sefton General Hospital», где Джулия лежит уже на катафалке. Лишь в больнице Джон выходит из оцепенения. Он отказывается смотреть на труп своей матери. Он хочет сохранить ее в памяти такой, какой знал при жизни.
Позже он скажет о том дне: «Это было самое плохое, что со мной когда-нибудь случалось. Джулия и я, мы за считанные годы так много наверстали. Наши взгляды во всем совпадали. Мы фантастически ладили. Она была великолепна.
Я думал: дерьмо, дерьмо, дерьмо! Теперь действительно все кончено».
Джон, который внешне всегда притворялся сильным человеком, пытался вызывающей позой и особой агрессивностью скрыть от окружающих свое душевное состояние. Он никому не хотел показывать горе, всякую жалость он грубо отвергал. К своим подругам относился беспощадно, часто напивался. Лишь наедине с собой он давал волю чувствам, впадал в апатию и плакал.
Только с дистанции многих лет Джон смог выразить эти чувства. Он сделал это в песнях «Джулия» (1968), «Мама» (1970) и «Смерть моей мамы» (1970).
Вскоре после смерти матери в поле зрения Джона оказались два человека, много сделавших для него в этой тяжелой житейской ситуации.
Синтия Пауэлл, девушка типа «не-трогай-меня», одевавшаяся, как подобает воспитанной дочери респектабельных родителей, давно интересовалась Джоном. Она сидела прямо за ним в том же классе «College of Art». Она была счастлива, если Джон иногда оборачивался и без слов заимствовал ее тонко и тщательно отточенные карандаши, кисточку или линейку. Он посмеивался над ней, поскольку она происходила из «района рафинированных людей» — «Hoylake». Они немного сблизились, когда окулист, проводивший проверку в их классе, обнаружил у обоих довольно сильную близорукость. Джон позволял Синтии Пауэлл ухаживать за ним. Она выкрасила волосы под блондинку, чтобы быть похожей на Бриджит Бардо — идеал Джона. Она снимала очки, носила тесные пуловеры и короткие юбки, втискивалась в узкие черные бархатные брюки. Наконец, она часто появлялась там, где могла встретить Джона. Его друзья не могли взять в толк, что он нашел в этой бледной, неприметной Синтии. А ее подруги предостерегали девушку от этого жестокого, циничного стиляги Джона.