Литмир - Электронная Библиотека

— Ладно, ладно тебе, сама такой не была? — оправдала нас тетя Маша. И рассмеялась: — Спасибо, спасибо, возьми да посигай. Правда, ребятки?

Изба у тети Маши тесная, приземистая, стены давно уж не белены, печка закоптилась, пол земляной, а под черным потолком, подвешенная к матице, тускло светила похожая на лампадку коптюшка.

— Керосин-то давно уж кончился, — кивнула на нее тетя Маша. — Бензином вот заливаю, раздобыла малость. Да боюсь, кабы не полыхнул, сатана, сольцы в него подсыпаю. И соли-то нету, вот беда.

Поговорив недолго после ужина, мы догадливо приготовились «экономить», то есть спать. Хозяйка с ребятами заняла печку, а нам предоставила место на полу, на свежей, так и опахнувшей зимним холодом, соломе. Но скоро солома согрелась, и мы улеглись рядком на дерюге, накрывшись всем, что было у нас и что дала из своей одежки тетя Маша.

— Тесно не тесно, а живи — хоть тресни, — успокоила нас тетя Маша на сон грядущий.

26 декабря. Утром Митька позвал меня смотреть место, где немцы бросили свою машину с трофеями. Я готов был выскочить за ним хоть раздетым, едва выпросил у отчима телогрейку. Зашли к соседу Федору Филимонову, по-уличному Настенькиному, к нам привязался младший брат его Мишка, потом ровесники мои Ванька Тимофеев да Ванька Вузов. Дорогой они рассказывали, как немцы отступали из нашей деревни, без передышки погнали их за Полево, за Дуброво и Муравлевку. Так погнали, что из Дуброва немцы боеприпасы не успели вывезти, взорвали вместе с машиной. И только где-то за Холмами попробовали они обороняться, постреляли-постреляли да снова дай бог ноги.

На Грунчевом переезде мы перескочили по камням на другую сторону, и Митька показал на топкое место, где сливались два ручья — Муравлевский да Полевский.

— Вот тут у них машина застряла. Ехали они в Полево, хотели перескочить, да хоп — и сели. А тут и наши, подошли. Зажгли немцы машину да тягу скорей. Подбежали мы, смотрим — в огне все горит, а немцы издали по нас стреляют. Как только не застрелили? Потом, когда уже скрылись, потушили огонь, да уж мало там что осталось.

Митька и Федор видели все это своими глазами, наперебой рассказывали, что было в той машине. И ботинки новые, и одеяла, лопаты саперные, банки с консервами, печенье — словом, всякого товару. И наше добро награбленное, и немецкое.

Слушая их, я пригляделся к воде и заметил на дне ручья светло-желтый брусочек.

— Ребят, а что-то вон там?

— Где? — присмотрелся Митька и толкнул зачем-то под бок Федора, перемигнулся с другими.

— Мыло, наверно, — подсказал Федор.

— Мыло, мыло немецкое! — хором воскликнули ребята.

— Доставай скорее, — подтолкнул меня Митька.

— А как?

— Раздевайся да в воду.

— Это зимой-то?

— Подумаешь, зимой! Зато с мылом будешь. Мыло-то сейчас дороже золота.

Я и без него знал цену мыла, которое кончилось с началом войны. За кусок-то мыла можно выменять ковригу хлеба. Сообразив так, я храбро скинул с себя телогрейку, валенки, засучил штаны и рукава рубашки. Зябко передернувшись, ступил в обжигающую холодом воду, еще шаг, еще… Нагнулся и — цап за брусок, будто рыбу схватил. Он и правда, как рыба, выскользнул из рук и в воду. Я снова сунулся обеими руками, схватил, замерев от леденящей воды, и пулей выскочил на берег.

— Растирайся скорее, шарфом-то, — скомандовал Митька. — Насухо, насухо, а то обледенеешь.

Я уже не попадал зуб на зуб, прыгая по-заячьи на снегу, впопыхах растирал руки, ноги, все тело.

— Беги скорей домой, согреешься дорогой, — посоветовал Митька. — Да, мыло-то в карман положь, мать спасибо скажет.

Я пустился во весь дух, едва не сорвался с камней на переезде. И тут позади меня грянул дружный хохот. Я обернулся, не понимая, в чем дело, а ребята за животы хватаются да пальцами в мою сторону тычут.

— М-мыло пп-по-нес!

— Ох-ха-ха!

— Хо-хо-хо!

— Нарошно ему, а он-то…

— Ха-ха-ха-ха!

— Ладно, вернися! — крикнул Митька сквозь смех. — Не мыло это, а тол, тол! Взрывчатка такая, понял!

Потом мы побежали смотреть немцев, убитых на Зоринке, под Илюшкиным домом и в Ушакове.

Страшно было взглянуть только на первого немца. Он лежал на зоринской канаве, где летом, в покосную пору, краснела земляника, а в кустах распевали птицы. Сейчас тут белым-бело от снега, и он лежал, обдуваемый морозным ветром, с косицей сугроба под правым боком. Пулемет его взяли наши бойцы в то же утро, когда он был убит, и теперь немец свободно раскинул руки, из рукавов его торчали распухшие пальцы, страшно синее лицо также безобразно распухло, от губ до подбородка и ниже, за ворот шинели протянулась ярко-рыжая полоска. Лежал он навзничь, обратясь к свинцово-холодному небу, раскрытым ртом будто просил его засыпать, но метель так и оставила его открытым, словно в наказание, чтобы все его видели: люди, собаки, пролетающие над ним вороны. Жутковато было смотреть на этого, теперь уже не страшного немца, и в то же время что-то удерживало меня возле него, хотелось запомнить недавнего врага.

Из крайней избы вышла бабка Ефимья — Хохлушка, как называли ее за глаза. Посмотрела на нас и упрекнула:

— Все-то вы смотрите, а что его смотреть? Взяли бы да стащили вон к речке.

Я только хмыкнул, подернув плечами, а бабка подошла поближе и закачала головой, обращаясь к убитому:

— И откель тебя принесло, окаянного, земли, что ли, своей не хватило? Небось и мать там старуху оставил, и хозяйку с детками…

Не выдержав бабкиных упреков-причитаний, я сорвался с места и побежал за ребятами.

— Да стяните его к речке-то, стяните! — кричала она вслед.

В Ушакове немца кто-то уже сволок с огорода на лед, и он лежал скрюченный, сухонький. Когда ребята, кто посмелее, стали подталкивать его на середину, зазвенел он, словно мороженая кочерыжка, легко покатился по льду. Увидев наши проделки, взрослые покричали на нас: что вы там, дескать, над убитым изгаляетесь?

— А фашисты-то издевались над нашими? — откликнулся Митька.

— То фашисты, а вам, ребятки, не к лицу издевательства. Катаетесь себе — и катайтесь.

— А вы бы закопали его, что же он торчит на глазах? — упрекнул в свою очередь Митька.

— Половодье все приберет, — отозвался мужик.

Семь убитых немцев насчитали мы поблизости от своей деревни. Так и лежали они, никому не нужные и неприбранные, всеми проклятые и забытые. Знают ли об этом там, у них на родине?..

27 декабря. Пошел сегодня к тете Варе Гавриловой. Давно мы не виделись — с того дня, как ехали в одном поезде из Москвы.

Изба Василия Павлыча, ее отчима, стоит рядом с нашей. Только от нашей остались стены кирпичные с дырами вместо окон. Ни крыши, ни потолка, ни даже сенцев с двором: разобрали все, как в песне поется, по винтику, по кирпичику. Никто не думал, что хозяева вернутся. Знали бы, что заваруха такая начнется, — лучше бы совсем не уезжали. Где теперь жить?

— Кого я вижу-то! — послышался знакомый звонкий голос.

Обернулся — Маруська стоит на пороге. Платком по-зимнему укутана, в теплом пальто и валенках, совсем не похожа на ту, московскую принцессу — тоненькую, воздушную, как стрекоза. Только лицом все так же беленькая да веселая по-прежнему.

— Заходи, что стоишь-то на пороге? — подошла она ко мне и бесцеремонно потянула за рукав.

— Да вот, избу смотрю свою…

— А что ее смотреть, одни стены… Вы где остановились, у Черниковых? Я слышала. А мы вот у бабушки с дедушкой… Заходи же, погреешься, да кататься пойдем…

В полутемной от двух заиндевелых окон избе я не сразу различил барахтавшихся на соломе Витьку и Вовку с Колей, а сначала обратил внимание на бабушку Катю, хозяйку дома, да тетю Варю, которые сидели за столом и чистили вареную картошку.

— Кто пришел-то к нам! — воскликнула, увидев меня, тетя Варя. — Мам, посмотри-ка, — повернулась она к бабушке, — московский-огаревский явился!

Вскочили с соломы и Витька с Вовкой и Колей, смотрели на меня, будто с того света вернулся.

51
{"b":"191871","o":1}