И на Житово был налет. Позавчера так гахнуло, что в наших, бараках стекла задребезжали. Думали, на наш поселок налетят, но обошлось. Видно, немцы хотят разрушить железную дорогу, чтобы не дать нашим подвозить подкрепления к фронту. Рассказывал отчим, как убило в Житове Семена Новикова — бригадира путевых рабочих, мать дежурного по станции Андриенко, начальнику станции Александру Новикову руку оторвало, а уборщицу Титову ранило. Бросились они в бомбоубежище, да не успели, вот и накрыло их осколками от бомбы.
Поездов на железной дороге не видно, только изредка появляются дрезины да санитарные летучки. До этого из Огаревки в Щекино ходили поезда с углем да два пассажирских. А теперь ни один не ходит. А то бы уехал я сейчас к дедушке с крестной. Ни писем от них, никакого слуха. Вдруг да разбомбило?
Трудно стало жить. В магазинах уже нет ничего, мука в пекарне, говорят, кончается, и нынче отчим принес последнюю буханку хлеба. Он уже получил расчет и собирается завтра пораньше идти пешком в нашу деревню. А потом и нас туда отвезет, чтобы пережить голодное время. Но картошкой мы немного запаслись — собирали, как и весь наш поселок, с колхозных полей, где не успели убрать. И колоски собирали, обмолачивали. А больше пока надеяться не на что. Бывало, мать приносила из столовой остатки щей или каши. А теперь и столовую закрыли. Сидим на постной похлебке, хлебушка — по тоненькому ломтику. Вспомню, как первую неделю тут жил, когда войны еще не было, — намажешь, бывало, маргарином кусок хлеба да уплетываешь — только скулы трещат. Лучше уж не вспоминать.
Немцы вроде подходят к Плавску, от которого до нас меньше тридцати километров. В нашем поссовете сжигают документы, даже свидетельства о рождении. И библиотеку сожгли, чтобы врагу не доставалась. Книг там было тысячи на две, такие хорошие, что поплакать бы надо — лучше уж раздали бы по домам.
Все шахты, предприятия и учреждения поселка закрылись. Наверно, правда, вот-вот нагрянут немцы. И не верится, и хочется кричать на всю вселенную: «Бойцы наши, милые, да спасите же нас, задержите проклятых фашистов!»
30 октября. Запомню тот мрачный день — 27 октября. Низко насупилось серое небо, холодно было на улице, тоскливо и мокро.
Кто-то сказал, что немцы прошли Житово и Щекино, а в наш поселок не попали потому, что он в стороне от большака, от главного шоссе, и не сегодня-завтра могут явиться и к нам. Перед этим две ночи подряд вешали они над большаком воздушные фонари, и страшно было от сильного света, небо черное, а на земле все видно. А наши гнали все эти дни и ночи гурты скота на восток. Тысячами гнали!
Жутко смотреть на безлюдную улицу. Притих, как перед страшной грозою, поселок, будто вымер до последнего человека. В Огаревке пять тысяч жителей, и все попрятались по домам, ожидая, когда нагрянут каратели. При этом, наверно, станут всех обыскивать, перероют все до последней мелочи, а как увидят у меня книжки с портретами вождей, тогда уж несдобровать. Подумав так, я собрал все книги, газеты, заодно и стихи свои про школу, про девочку Агу, сунул все это в лежанку, поджег и чуть не плакал, глядя, как желтеют они, свертываясь в трубочки, как жарко вспыхивают, погибая на глазах, безвозвратно. Хотел и дневник свой забросить в огонь, да вдруг пожалел, спрячу куда-нибудь подальше…
Перед вечером мать осмелилась выйти на улицу — посмотреть, что там делается, на белом свете, не примчались ли немцы и какие они из себя, эти каратели. Вернулась и сказала:
— Куковать нам теперь. Магазины пустые, столовка и пекарня тоже, водокачка остановилась. И ЖКО с поссоветом закрыты, никто не работает. Да и на кого теперь работать-то, на немцев, что ли? Сгорели бы они ясным огнем. Что же делать-то теперь? — охнула она. — Хлеба-то у нас на день всего. Ну, крупиц там немного, картошки. А дальше что? С голоду, наверно, поколеем. Немцы-то небось кормить нас не будут.
Она скинула у порога отчимовы старые сапоги, переобулась в шахтерские калоши и подошла к окну, разглядывая темнеющую, накрываемую сумерками улицу. Над землей все ниже опускалась сплошная наволочь, сеяла и сеяла противной моросью, и окна были заплаканными, тоскливыми, как все кругом — природа и люди.
— Электричества не будет, и лампу зажигать нельзя. Радио у соседей молчит, наверно, провода перерезали. Давайте ужинать да спать.
В полутемках мы поели немного картошки с хлебом и легли, не раздеваясь — на случай, если немцы придут.
— И наши тоже… — отрешенно вздохнула мать. — Постреляли бы хоть немного, попугали бы этих немцев; А то ить ушли тихомолком, а тут как хошь.
На третий день, после гробовой тишины над поселком, послышался со стороны востока отдаленный, как бы приглушенный тяжелыми тучами, гром. Мать, вернувшись с улицы, как с разведки, сказала:
— Ну, вот вам, слышите?.. За Тулу, наверно, сражение идет. Возьмут немцы Тулу, а там уж и Москва…
Только так проговорила, слышим — загудело что-то под окнами. Глянули, а на дороге танки с крестами по бокам — немецкие! Ползут, как черепахи железные, а впереди у них пушки выставлены. Вот, подумали, как ахнут сейчас по бараку — пыль да щепки от него полетят. Но нет, прогремели танки, аж стекла в окнах задребезжали, и замолкли где-то, скрылись. Немного их было, всего три, а страшно все-таки…
Перед вечером опять загудело, затрещало у нас под окнами. Посмотрели — мотоциклы, а в них немцы с автоматами наготове. Сидят, как коршуны, в касках по самые глаза, в зеленых шинелях, а сами на дома озираются: то ли выглядывают, кого бы подстрелить, то ли сами боятся. Вот бы гранатой их сейчас из окна!
Заметки про оккупацию
Сразу же, как прорычали немецкие танки, а потом и мотоциклы с машинами, наш поселок будто вымер. То за водой или так выходили люди, а теперь никого на улице. Никто не вышел навстречу оккупантам, никто не встретил их хлебом-солью. Надо бы гранатами да пулями встретить, а где их достать, если наши не оставили?
Так прошел еще один день. Показались на дороге две машины немецкие — и снова никого, тишина могильная. Но сиди не сиди, а за водой-то надо. Дровами мы запаслись, дня на три хватит, а вода кончилась. На водокачку надеяться нечего: как остановилась, когда электричество отключили, так и все. Возле колонок теперь уже не звякают ведрами, и все только думают: где взять воды? Остается идти в ближнюю деревню Огаревку и к пожарному колодцу, на другой конец поселка. Мать собралась идти с одним ведром (она должна скоро родить, с двумя ей тяжело), а я за нею с другим. Не хотела она брать меня, боялась — пристрелят немцы как больного. Но я настоял на своем, сам за нее боялся. И тогда она завязала мне лицо до самых глаз, чтобы «срамоту» мою, болячки, не видели, напялил я отчимову шапку, и мы пошли.
Сразу за поселком открылась такая картина: стоит посреди деревни на прогалине палатка знакомая, какая на базаре у нас стояла, из палатки дым коромыслом, а рядом машина и немцы суетятся.
— Ой, малый, боюсь, как бы не было чего, — остановилась мать.
Но бойся не бойся, а пустым домой не пойдешь. Прижимаясь ближе к домам, мы тронулись дальше. Идем и все поглядываем на немцев, как они возле палатки крутятся, выходят оттуда с котелками, и пар дымится из них. Тут уж понятно стало, зачем они палатку привезли — кухню себе устроили.
Колодезь был чуть подальше, тоже посреди деревни, и мы обрадовались: людей возле него не видно. Но только повернули туда, как от ближнего дома шагнул навстречу немецкий солдат с автоматом.
— Хальт! — пролаял он, махнув рукой.
— Мам, назад, значит, — попятился я.
Перепуганные, мы заскочили в первую же избу, не знаем, что делать.
— Не велят они из этого колодезя брать, — пояснила хозяйка дома. — Сами берут на кухню свою, а нам не дают, часового поставили. Боятся, заразим их, чистюли паршивые.
— Ох, матушки, а как же без воды-то теперь? — опечалилась мать.