— А вы ниже пройдите, там колдобина есть, мы кружками черпаем.
— Вот беда-то на нас навалилась!
— Да беда-то какая, — подхватила хозяйка и принялась рассказывать, что творят на деревне немцы. — Понаехали на машинах, к нам человек десять, ежели не больше, ввалились. А нас повыгнали с ребятами, пришлось к соседям притулиться. Хотели было корову со двора свести, на жратво им давай. Да хорошо, хозяин мой смекнул: керосином ее облил, даже шерсть полезла. Вроде лечим ее, заразная. Тем и спасли свою кормилицу… Смотрим, на другой день улетучились куда-то гости незваные, даже двери оставили нараспашку. Только было успокоились, а тут новые подъехали. Нас в куток загнали, семерых-то, а сами горницу заняли, даром что трое их всего. Да динамку какую-то в сенцах поставили, кадилу чертову. Трещит, как ероплан, свет им в лампочку падает, газу напустили — дыхнуть нечем. Чуть-чуть не померли с угару. — Хозяйка кивнула на горничную дверь с висячим, как черепаха, замком и понизила голос, будто немцы могли ее услышать: — Чего у них там секретного, не знаем и подходить боимся. Может, бонбы какие заведенные. Уехали утром куда-то, все бормотали: «Тула — капут!» А сами на замок показывают: не трогай, стал быть, вернемся скоро. Тулу, наверно, поехали бонбить, а может, и захватили… А за водой-то, бабонька, — посочувствовала она матери, — …за водой-то сами боимся ходить, даром что свой колодезь. Выскочила вчерась в сумерках, а немец-то, часовой колодезный, — бах из ружья! Да прямо в ведро, иаскрозь прострелил. Уж так-то я перепугалась, так перепугалась, как меня-то, паразит, не убил…
Хозяйка повздыхала еще, пожалела кур, каких у нее немцы слопали, и проводила нас до порога, кивнула под горку, где можно набрать воды:
— Не бойтесь, там-то они не трогают. Похуже там вода-то, да куда уж теперь деваться.
А когда мы отошли, спохватилась:
— Эй, бабонька, а черпать-то чем будешь?
Мать остановилась в нерешительности: правда, чем?
— Ладно уж, вернитеся, найду вам посудинку. — Подавая матери обливную старую кружку, наказала: — Да занеси, как назад-то пойдешь. Журавлевых спроси, ежели избу нашу спутаешь…
До указанного места мы дошли благополучно, но пришлось долго дожидаться: людей тут собралось много. Из колдобины, в которую слабо натекал ручеек, черпали мутную воду, не дожидаясь, пока осветлится.
— Вот наехали, проклятые, — слышалось в толпе. — Отольется им слезами наша водица.
— Да хамы-то какие, слова им не скажи. Скотину режут, кур подряд хватают. Ну есть какая-то прорва!
И все рассказывали, как охальничают, грабят наших людей незваные пришельцы: где бы ни появились, там горе да слезы…
Домой мы вернулись за полдень, продрогнув на холодном ветру. Заглянули ребята в ведра — пить захотели — и не поверили:
— Такая вода?
— Такой-то, может, не будет, — ответила мать.
Люди выходят теперь на улицу только за водой, за дровами в сараи да в подвалы за картошкой. И то в одиночку — группами ходить и собираться оккупанты не разрешают. И засматриваться на них, на машины опасно: приметят, так и схватят как партизана. А вечером или ночью на улице совсем не показывайся — объявлен комендантский час. Называется только час, а можно сказать, круглые сутки. Вышел как-то из соседнего барака мужчина, захотел посмотреть, что в поселке делается, а немец и увидел его: «Ком, ком, русь, германска кухон». И заставил его дрова пилить да колоть. Весь день мужик голодный проработал, а заплатили ему… окурком от сигареты. Это еще ничего. А с другим и вовсе не церемонились. Был у нас в поселке татарин, Абдулой его звали. Пошел за водой, а немец кричит ему по-своему да автомат поднимает. То ли недослышал тот, то ли не понял, что немец назад приказывал — идет да идет себе с ведрами. Трахнул немец из автомата, и свалился Абдула.
После этого за водой мы стали ходить, как на какую-то казнь. Мать без меня боится, а я без нее.
Говорят, земля слухом пользуется. Что бы там ни было, а люди узнают друг от друга кое-какие новости.
Оказывается, немцы расселились по поселку в разных местах, где им удобнее. Сначала заняли школу и ремесленное училище: не то склад у них там с боеприпасами, не то штаб или госпиталь, машины часто подъезжают и раненых туда же привозят. Возле ЖКО и больницы тоже стоят машины с мотоциклами. А еще в новом бараке, который не успели заселить перед войной, — это в конце поселка, недалеко от нашего дома. Кухни у них три или четыре — рядом с ЖКО и недалеко от нашего дома. Там же и бойни открыли, куда скотину везут из деревень: выйдешь на улицу, и слышно иной раз, как коровы ревут в той стороне да свиньи визжат. Колхозную скотину наши угнали подальше от врага, и теперь, если немцы простоят тут зиму, наверно, очистят все деревенские дворы.
По квартирам они расселились тоже в разных местах. Кого повыгнали — куда глаза глядят, — а кого согнали на кухни, а сами заняли комнаты почище. Культурными они себя показывают, а сами обовшивели, как бродяги, и грязи натаскивают в комнаты — лопатой не соскоблишь. Знакомая моей матери тетя Дуся Казакова рассказывала, как в одной квартире шесть немцев поселились, а с ними собака овчарка — охраняет их вроде. А тетю Дусю спрашивали, где ее муж — в Красной Армии или в партизанах? Да молодец она, сказала, что муж ее в тюрьме сидит. Ну, посмеялись немцы — вот, мол, какая ваша Советская власть, — на том и дело кончилось. Скажи она, что муж в Красной Армии, против Гитлера воюет, так, может, расстреляли бы вместе с ребятами.
— Неужто и правда Москву они возьмут? — затевали люди тревожный разговор.
— Если Тулу захватят с Каширой, а там рукой подать. Конец тогда России нашей.
Печальные и озадаченные, расходились люди после таких разговоров.
Опишу теперь, как немцы приперлись в наш дом и что они сделали с моей балалайкой.
Заметил я из окна, что за углом соседнего дома остановилась крытая немецкая машина и солдаты оттуда повысыпали. Человек двадцать, у всех автоматы через плечо. Прямо к нашему дому повернули.
— Мам, смотри-ка, смотри, немцы к нам! — крикнул я так, что мать перепугалась.
— Ох, матушки, что же делать-то теперь? Зарестуют нас… на улицу повыгонят. — А мне приказала: — Да спрячься ты куда-нибудь!
А куда спрятаться? Шкафа у нас нет, под койку залезть — все равно увидят. В деревне хоть под печку бы можно, а тут лежанка обыкновенная.
Мишка с Клавкой заголосили с перепугу, а я скорее на койку под одеяло и записки свои сунул второпях под матрас.
— Так, так, лежи да охай погромче, — одобрила мать. — Авось пожалеют больного-то.
Я лежал, впившись глазами в дверь, да щупал матрас под собой: что, если обыскивать станут да найдут мои заметки? Сколько там частушек ругательных по адресу Гитлера! Прочитают через переводчика — и все тогда, прихлопнут меня на месте…
Громкий топот по деревянной лестнице перекрыл голосьбу моих младших, дверь из коридора распахнулась с треском, ударилась о стену, и шагнул через порог, как хозяин в свой дом, высокий большеносый немец. Первое, что заметил я, — это безбровое, красное с холоду лицо и пронзительный взгляд холодных, как синие склянки, глаз под скособоченной, помятой пилоткой. А потом уже врезалось в память остальное: ядовито-зеленая, до смешного куцая шинель, короткие сапоги с тупыми носами и такой же тупоносый ствол автомата. За первым немцем ввалился другой — тощий и рыжий, как лисица, — и третий, с вороньим носом и автоматом на груди, так что виден был рожок, набитый небось до отказа пулями.
— Квартир, квартир, — пролаял первый немец — должно быть, старший.
Мать как стояла возле качки, так и остолбенела, не зная, что ответить. Но, оглядев нашу тесную неприбранную кухню с плачущим корогодом, немец брезгливо отмахнулся:
— Киндер…
Повернулся было назад, да вдруг заметил меня на койке, впился ледяными глазами.
— Зольдат, партизан? — пролаял, тыкая в мою сторону длинным пальцем.