— Спасибо, тетенька, дай бог тебе здоровья, — проговорила мать с поклоном.
— Спасибо, — буркнул и я от стыдобы, что принимают нас за побирушек.
Вбирая голову в плечи, точно бить меня собирались, я выметнулся на улицу и тут же повеселел: как-никак, а дорогой отведаем хлебушка…
Деревня тянулась подковой над обрывом, подступившим к низине с неширокой речкой, просматривалась от одного конца до другого и не зря, видно, прозывалась Выглядовкой. Как заметила хозяйка крайнего дома, люди и правда встречали нас неприветливо: надоели, видно, им прохожие менялы. И мы решили отправиться дальше, в другую деревню. По пути мое внимание привлекли две пары запряженных в сани-розвальни лошадей огромного роста и с куцыми хвостами, а возле них — люди в зеленых шинелях. Заметив у них за плечами короткие, как бы обрубленные стволы, я догадался, что это немцы.
— Мам, смотри-ка, — кивнул я вперед, невольно приостанавливаясь. — Фашисты там… видишь, с автоматами?
— Ох, малый, — остановилась она, — как бы нас не застрелили. А то отберут еще последнее добришко. Не повернуть ли нам назад?
Однако нужда пересилила страх, и мы пошли дальше. Поравнявшись с санями, заметил я украдкой: стоят возле саней четверо здоровых в зеленых шинелях, рожи у всех красные, будто свеклой натертые, да гогочут каким-то ненашенским гоготом. И лошади под стать им — красно-рыжие, здоровые, как слоны, кажется, тоже вот-вот загогочут. Не оборачиваясь, мы скорее вышли за Выглядовку и направились в другую деревню.
Нам долго не везло с обменом «барахла», как обидно называли наше добро, а мать все торговалась, хотя и неумело, стыдливо, все старалась сбыть его за настоящую цену. Наконец-то в маленькой деревне, затерянной в глухом приовражье среди полей, куда, наверное, не заходили подобные менялы, нам удалось сбыть все, что взяли с собой. Санки наши разом потяжелели: мера картошки, с полпуда немолотой пшеницы, ржаной муки и немного овсянки — это уже что-то да значило. А еще нам дали ветчины с полкило и пяток яиц (ветчину мать упрятала за пазуху, а яйца, чтобы не разбить, рассовала в муку и в пшеницу).
— Растянем теперь авось до Николы, — говорила мать, довольная удачей. — А там, глядишь, и отец приедет, увезет нас в деревню. Проживем как-нито…
Когда мы вышли за деревню, усилился ветер с поземкой. Поначалу мы бодро тянули свои санки, не замечая выраставших на дороге косиц. Но чем больше их попадалось на нашем пути, тем тяжелее казались санки. Дойдя до Выглядовки, мы увидели знакомые подводы, окруженные немцами. На одних санях лежали две или три овцы, а на других растянулась большая, с окровавленной головой свинья. Немцы пошатывались, наверно, пьяные были, да горланили непонятные песни.
— Всю скотину теперь порешат, — кивнула мать, понизив голос. — Нешто прокормишь их, таких обжор здоровых? Ишь морды-то наели…
Мы прибавили шагу, чтобы поскорее миновать опасность, подходили уже к концу деревни, откуда дорога сворачивала к нашему поселку. Но тут послышались сзади крики, гогот, топанье лошадей. Обернувшись, мы увидели скачущих немцев и растерялись: бежать или на месте оставаться? Хрипящие, как паровозы, лошади со слоновьими лохматыми ногами налетели бурей, и не успели мы отскочить подальше от дороги, как санки наши, задетые розвальнями, перевернулись вверх тормашками, а поклажа с них отлетела в сторону, в снег. Только и запомнилось нам: тяжкий всхрап огромных рыжих лошадей, ошметки снега из-под мощных их копыт, гогот пьяных немцев да обрывки чужеземных слов:
— Гут, гут, гут! Ога-га-га-га!
— Что это они кричали? — спросила меня мать.
Кое-какие немецкие слова я знал из учебника и объяснил ей, что немцы обрадовались, как санки наши перевернулись, вот и гогочут. Попадись мне под руку камень, кажется, запустил бы им в эти наглые, кровью налитые морды, а еще бы лучше — гранатой в них.
К счастью, поклажа наша осталась в целости. Только санки поизуродовало: часть копыльцев повыскочила, один полозок подвихнулся — далеко на таких не уедешь. Пока я поправил их кое-как, заметно стемнело. Некоторое время мы различали дорогу по старым, местами незаметенным следам. Стараясь изо всех сил, торопились хотя бы издали увидеть поселок, чтобы не сбиться потом, в темноте. Но вот уже слилась дорога с полем и небом, двигаться становилось все труднее.
— Стой, малый, откуда хоть ветер-то дует? С правого боку навроде. Так и пойдем, стал быть, а то ить, чего доброго, заблудимся.
Дорога исчезла, и мы шли уже напрямую по полю. Ветер пронизывал насквозь нашу незавидную одежонку, мать пожималась, вздрагивая как в испуге, прикрывая меня, и тогда я бросал привязанную к санкам веревку, перебегал на другую сторону, чтобы поменяться, а мать все отталкивала меня, все старалась принять на себя разгулявшуюся бурю. Не знаю, сколько прошло так времени, а поселок все не показывался. Увидеть бы хоть один огонек, да нечего было на это надеяться — светомаскировка! Мы долго бы, наверное, блуждали по полю, если бы не стих вдруг ветер.
— Разговаривают где-то, стой, мам, — сказал я, прислушиваясь.
И в самом деле, справа от нас послышались отдаленные неразборчивые голоса. Повернув на них, мы скоро оказались у базарной площади, в противоположном от нашего дома конце поселка. Мать даже перекрестилась от радости.
— Чуть-чуть не прошли поселок, вот бы покуролесили! А все через немцев этих, ни дна им, ни покрышки.
Матери пришло время родить, а больница не работает — где найти акушерку или доктора? Она порасспросила соседок, одела потеплее Шурку и отправилась с ней в ближнюю деревню, к бабушке-повитухе. К вечеру вернулись, и мать сказала:
— Давайте, ребята, собираться, завтра пойдем в Гниловку. Может, и до весны там придется пожить. А то вдруг да помру, кто за вами присмотрит?
— А там у нас какая родня? — спросил я, недовольный решением матери: жалко было оставлять свою квартиру в поселке.
— Свет не без добрых людей, — неуверенно откликнулась мать.
Потом уже открылся мне «секрет»: мать отдает чужой тетеньке что-то из нашего добра, а та пускает нас на квартиру, на временный постой. Рядом с тетенькой повивушка живет, вот и поможет она матери родить…
На другой день мы отправились в Гниловку. Мать с узлом своего добра впереди, за нею Мишка, а я да Шурка одной упряжкой тянем за собою санки с домашней утварью. И Клавка сидит на них, закутанная одеялом до самых глаз. Огаревку прошли благополучно, немцы, суетившиеся возле машин, не обратили на нас внимания, и скоро мы оказались на узкой тропинке, которая повела мимо заросшей кустами канавы в лощину. Отсюда уже виднелась Гниловка — домов двенадцать за лощиной, на бугре одним порядком. Странно это, тревожно и боязно — жить у чужих людей. Какие они, те люди — добрые или себе на уме? Как приютят, посочувствуют или выгонят завтра на улицу?..
Мы спустились под горку, перешли через ручей, местами еще не заметенный снегом, поднялись на бугор и, миновав несколько домов, остановились посреди деревни, у небольшой кирпичной избы. Чуть пониже ее, через дорогу темнел срубом глубокий, должно быть, колодезь, потому что мужик усердно и долго крутил ручку ворота, вытягивая ведро с водой. Зато не было рядом немцев и никто не мешал доставать воду.
Мать раскутала Клавку, потом, развязав веревку на санках, мы взяли узлы и вошли за матерью в полутемные сенцы, в такую же полутемную избу.
— Проходи, милая, чего ж теперь стесняться, — отозвалась хозяйка, и я увидел не старую, лицом как будто добрую женщину, а рядом с ней двух девок-невест, красивых собою и бойких, да малого повыше меня, постарше. — Складывай свои узлы в уголок да за стол садись, соберу вам поесть.
— Спасибо, мы дома поели, — сказала мать, качнув в поклоне головой.
— Спасибом сыт не будешь.
Мать робко прошла в задний угол, положила туда свой узел и наши отнесла. Хозяйка и девки с малым все оглядывали нас, одна из девок подскочила к Клавке и весело застрекотала:
— А чья-то это девочка, такая курносая, на мать похожая? Откуда она такая, а? А ну-ка, раздевайся, будешь теперь наша.