Но и Маруська не уступала ему, показывала свои знания. Бойко, московским звонким говорком рассказывала она мне про диковинно громадный город, на который я лупил глаза как всякий зевака. Маруська казалась мне принцессой, и я молча слушал ее да следовал за ней, как слепой за умным поводырем.
Так мы ходили и катались по Москве четыре дня подряд, пока не подошло воскресенье — день нашего отъезда. Тетя Варя собралась в деревню со всеми ребятами, только дяде Герасе да Горке нельзя было оставить Москву: работа есть работа.
Дядя Герася купил нам билеты, отбил телеграмму моей матери, чтобы встретила меня на станции, и посадил нас в поезд.
— Ты смотри тут, как бы чего не приключилось, — наказывала ему тетя Варя.
— А что тут может приключиться? — посмеивался он беззаботно. — Война, что ль, думаешь? Не бойся, с немцами у нас уговор: друг на друга не нападать. Вчера только, сама небось слыхала, передавали сообщение ТАСС. А затеет, так мы этого германца шапками закидаем. Я один двоих-троих… вот так бы… — и дядя Герася шевельнул толстыми пальцами, сжал их в тугой увесистый кулак.
— Да ладно тебе, — нахмурилась тетя Варя. — Финская только прошла, а ты германца вспоминаешь… За Горкой вот лучше смотри…
— Горка у нас такой, не мне, а ему бы за мною смотреть, — признался дядя Герася (выпить он любил, и тетю Варю, наверно, именно это и беспокоило).
Заревел паровоз, а дядя Герася спокойно себе пошел по вагону, даже обернулся и перемолвился на ходу с тетей Варей. И тут же поплыл назад перрон с провожающим народом, огромный Курский вокзал. Боком поворачиваясь, уходили от нас многоэтажные дома и редкие церквушки. Прогремел, как пустая железная бочка, высокий мост над Москвой-рекой, закружились за окнами подмосковные поселки, платформы и станции, березовые перелески. А телеграфные столбы и вовсе замелькали так, что попробуй сочти.
Теплый июньский ветер упруго врывается в раскрытое окно, мы высовываем наружу головы, и бьет мне в ноздри свежее дыхание зеленых трав вперемешку с цветами. Вон свербиги-то сколько или щевеля — ухватить бы на ходу.
Весело тараторят по рельсам колеса, покачивается слегка вагон, сидят, оборачиваясь к солнцу и зелени, незнакомые люди, и радостно мне от этого праздника, выскочил бы из окна да побежал полями и лугами. И вместе с этим праздником врываются в мою голову такие же веселые, под стук колес, куплеты:
Бегут, бегут столбы,
Мне подставляют лбы.
Плывет, плывет земля —
Леса, луга, поля.
«Домой, домой пора», —
Долдонят буфера.
Рядом со мной на дощатом сиденье — балалайка, сумка, полная гостинцев от крестной, от тети Нюры и дяди Гераси, а еще портфель с учебниками и толстой тетрадью. В эту тетрадь я записываю всякие случаи, а также стихи, которые приходят иногда мне в голову. Вот заполню ими всю тетрадь — про то, как по Москве ходил, как в поезде ехал, а вернусь и подарю их своей однокласснице, маленькой девочке с тугими косами, с коротким именем Ага.
Я и не заметил, как проехали Тулу, потом шахтерский городок, и вот уже конец моей дороги.
— Житово, кому до Житова? — громко объявила кондукторша.
Тетя Варя торопливо подала мне портфель и сумку (балалайку с ленточкой, как заправский музыкант, я перекинул через плечо), наказала приезжать в деревню, и поезд тронулся дальше, я успел только ей помахать.
Передо мною оказался дощатый, крашенный в зеленое небольшой вокзал с вывеской «Житово», а рядом на утоптанной дорожке стояла мать в новом ситцевом платье и в белом платочке. Она заметила меня и поспешила навстречу. Располнела что-то мать, по лицу у нее желтые пятнышки, от глаз и на лбу словно карандашом провели тонкие черточки.
— У, ка-кой ты стал! — проговорила она, оглядывая меня, одетого по-праздничному: дедушка сшил мне ради каникул новенький ладный костюм из черного рубчика, а крестная купила белую в синюю полоску рубашку и серую, в темных крапинах кепку. — Прямо не узнать тебя, милый. Подро-ос-то ка-ак! — продолжала мать, все любуясь моим видом. — А эт-то что у тебя? — удивленно взглянула на балалайку. — Смотри-ка, и музыка! Крестная небось купила? Ну да, кто ж еще тебе купит. И дрынчать, поди, научился? Фу-ты, ну-ты, игрун какой! — Переняв у меня туго набитую сумку, заметила: — А гости-инцев-то накрякали!
— Далеко нам идти-то? — полюбопытствовал я.
— Да вон за бугор, — кивнула мать через лощину, за которой поднималось поле, а дальше ничего не было видно, кроме чистого неба.
С этими словами она подняла сумку наискось через плечо, и мы направились узкой тропинкой, мимо крайних житовских домов к лощине. Перешли по камням через ручей, и потянулось на подъем ржаное поле, затрезвонили над нами жаворонки.
— Соскучился по деревне-то? — догадалась мать. — А что там теперь… Бабушки нету, дедушка у крестной твоей, одна изба заколочена. К кому теперь ехать-то туда?
— Да хоть к тете Варе, — говорю. — Или к Чумаковым, к Барановым.
— Ладно, поживешь пока у нас, а там посмотрим, — уступчиво согласилась мать. — Мне-то уж не до деревни с малыми ребятами, а тебя, может, отправим. Побудешь там с недельку-другую, а там к тетке Аксюте в Лизаветино.
— А далеко отсюда до деревни? — разжигало меня нетерпение.
— Да что там далеко. Сумароково, Лазарево, Паточная, Самозвановка, а там и наша станция. Утром сядешь, а к обеду в деревню заявишься.
«Совсем близко, обязательно поеду, — подумал я. — И балалайку с собой возьму. Эх, и поиграю я там!..»
Мы взошли на холмистое поле, и тут открылся вид на поселок из белых одно- и двухэтажных домов. Стоял он, облитый закатным солнцем, как на ладони, и дома его казались брусочками мела.
— Вон и Огаревка наша, — кивнула за лощину мать. — Пониже деревня — тоже Огаревка, по ней и поселок назвали. А повыше, вон где труба над баней, бараки двухэтажные, там и живем.
— А вон что? — обратил я внимание на серо-синие курганы, обнесенные кирпичными и железными сооружениями.
— Шахты это, — пояснила мать. — Хороший уголь-то увозят куда следует, а породу вроде мусора в курганы ссыпают. Налево, видишь, восьмая шахта, а за поселком пятая, где отец наш работает.
Для меня он не отец, а отчим, но все равно интересно бы побывать с ним на шахте. «Обязательно попрошусь, может, и под землю спустимся», — подумал я, надеясь увидеть что-то диковинное, для меня неизвестное.
21 июня. Наша квартира — это кухня с лежанкой и комната, где стоят две койки железные, стол с табуретками, сундук и качка, в которой спит маленькая Клавка. Заходящее солнце розово и ярко освещает выбеленные стены с потолком, прикопченную лежанку с кастрюлями на чугунной плите, и от этого теплого света квартира мне кажется родней и уютней, чем тесная комнатушка в Электропередаче. А может, оттого, что приехал к матери…
Вечером мы сидели за столом всем «табором», как смеется мать, и вволю надувались горячим чаем. Веселая наша семейка, нечего сказать: мать с отчимом, младшие мои сестры — Шурка да Клавка, да брат Мишка по седьмому году. Да еще, как сказала мать, осенью должен прибавиться пятый маленький.
Утром мать с отчимом уходят на работу, будят меня и Шурку, которая смотрит за младшими. А я то в магазин иду за хлебом, то за водой в колонку, а потом бегу поселок осматривать.
Так и освоил я Огаревку, убедился, что невелик этот поселок, пожалуй, можно за час обегать. Одна только улица, видная из наших окон, подлиннее, как главная, а другие, поперек нее, — совсем короткие. Центр поселка был рядом с большим новым зданием ремесленного училища. Тут было вроде центра. Возле магазинов сновали люди, незнакомые ребята окружали лоток с мороженым, иногда и я покупал, если мать давала немного мелочи. Я уже ходил не только в магазин, но и на базар за молоком. Прошел однажды за поселок и долго глазел на ближние шахты, на высокие курганы породы, или синики, как называли ее иначе. С любопытством наблюдал, как высоко, на самую макушку кургана, карабкались, подтягиваемые тросами, маленькие вагонетки с породой, а рядом подкатывались под решетчатую вышку большие вагоны, и сверху в них сыпались черные куски угля. Я пожалел, что отчим не брал меня на шахту: оказалось, он работал не под землей, а на поверхности — плотничал.