12 июня. Вчера меня проводили на все лето к матери. Дедушка кольнул меня на прощание усами, наказал не баловаться да передать поклоны матери, отчиму Демиду и всем остальным. Казя пожал мне руку, как большому, похлопал по плечу: сильна у него рука, недаром гирями занимается. А Софья Осиповна, наша квартирная хозяйка — Казина мать — веселая и краснощекая, будто в бане напарилась, посмеялась надо мной:
— Ты там на балалайке-то поменьше играй, а то завлекешь какую, так и не приедешь обратно.
— Мал он еще, Софья Осиповна, девочек-то завлекать, — улыбнулась крестная. — Другое дело — пусть книжек побольше читает. — И с тем повела меня к поезду.
Отсюда до нашей деревни, как сказала крестная, триста шестьдесят километров, и надо ехать туда с двумя пересадками — в Павлово-Посаде и в Москве. Из деревни приехали мы, то есть я и дедушка, отец моей матери, год назад. Это потому, что не с кем нам там было оставаться: мать с отчимом и с тремя младшими ребятами устроились в шахтерском поселке где-то возле Щекина, а дедушка решил поехать к другой своей дочери — крестной моей, и меня она взяла, чтобы легче было моей матери прокормить остальных.
От Электропередачи до Павлово-Посада мы ехали вдвоем. За окнами с обеих сторон все тянулись леса и леса, местность была ровная, как стол, и оттого сырая, заболоченная. Прошлой осенью и нынче весной ходил я с крестной и дедушкой в ближний лес. Сначала прошли торфяные площадки, где залитые водой, а где уставленные штабелями сухого торфа, за ними сразу начинался лес. Такой лесище, что и заблудиться можно враз, как в тайге. А ягод сколько всяких! И клюква на болотах, и брусника с голубикой, и ежевика кислая. А грибов хоть косою коси. Даже весною растут тут грибы — сморчки какие-то, некрасивые с виду, а поджарить в сметане — за уши не оттянешь. Плохо только, комаров много в этих лесах. Как сядешь или остановишься, так тучей на тебя налетают. Не то что в нашей деревне, где кругом бугры да овраги, где поля до самого горизонта и ни один комарик тебя не укусит.
А вообще, понравилось мне в Электропередаче. И поселок большой, и школа хорошая, двухэтажная.
— Ну как, соскучился по матери-то? — спрашивает меня крестная. — Ничего, побудешь там лето, а к осени опять приедешь. У матери ведь трое кроме тебя, легко ли всех прокормить да вырастить? Так и будешь у нас, пока не кончишь школу.
Разговорилась крестная под стук колес, все наказывала:
— Видишь, как Казя старается? Ну вот и ты так давай. Способности у тебя к ученью есть и к музыке тоже. Кончишь десятилетку, а там в музыкальное училище поступишь или в консерваторию.
Незаметно проехали восемнадцать километров — и вот уже Павлово-Посад. Крестная долго вела меня незнакомыми улицами, пока не оказалась у длинного белого барака. После полутемного коридора мы очутились в большой светлой комнате с железными койками, покрытыми свернутыми аккуратно одеялами, и тумбочками возле каждой. Это было общежитие, где жила тетя Нюра, младшая сестра крестной и моей матери. Как и крестная, она давно уже, девчонкой, можно сказать, уехала из деревни и вот работает в Павлово-Посаде на ткацкой фабрике. В комнате ее не оказалось, и нам пришлось дожидаться, когда придет она с работы.
— Вот тебе, племянничка привезла, — сказала крестная, когда явилась тетя Нюра. — Сегодня уж поздно в Москву, пусть у тебя переночует, а завтра проводишь. Я бы сама доехала, да не успею на работу.
— А где же ночевать-то ему? — пожала плечами тетя Нюра. — Ты видишь, какая я худенькая… вдвоем-то не поместимся, — и рассмеялась.
Тетя Нюра и правда располнела на городских харчах, пожалуй, за две таких, как крестная. Хоть и сестры они, а друг на друга не похожи. Тетя Нюра белолицая, сероглазая, движения у нее замедленные. А крестная как ртуть перед нею, так и суетится, так и кидает смешливыми карими глазами. Всех подруг ее рассмеяла.
— Нюр, а соседка-то твоя вряд ли сегодня приедет, — догадалась одна из них. — Вот и положишь на ее койку племянничка.
— Ка-ак, мальчишку в женском общежитии? — воскликнула другая. — А если подсматривать будет за нами?
— За тобой уж давно подсмотрели.
Все захохотали, а тетя Нюра прикрикнула:
— Хватит вам, бесстыдницы!
Спал я беспокойно. Кто-то зажигал свет, кто-то наклонялся надо мной и отшатывался с фырканьем. Тетя Нюра просыпалась, отгоняла любопытных:
— Хватит вам, гулены, мальчишку-то не будите.
Мне грезилось, будто подходит владелица койки, на которой я спал, сдергивает с меня одеяло, и я оказываюсь на полу. Но видение исчезало, затуманивалось другими, и плыли передо мною зеленые леса и синие озера, стучали колеса вагона, и поезд мчал меня по полям и лугам в деревню, зарываясь колесами в траву — все глубже и мягче, пока не зарылся совсем…
Утром просыпаюсь — в общежитии никого. Я встал, оделся, от нечего делать записал в дневник, что было со мной вчера. Но тут перед окном прошла тетя Нюра. Сейчас поедем в Москву к дяде Герасе.
15 июня. Дядя Герася Гаврилов, брат моей матери уехал в Москву из деревни перед самой коллективизацией. Сперва он жил один в общежитии, потом получил комнату и перевез тетю Варю, свою жену, с ребятами.
Комната у дяди Гераси одна, и оттого, что детей много, кажется такой тесной, что негде повернуться. Теперь у дяди Гераси с тетей Варей шестеро. Старший, Горка, кончил семилетку и работал уже на заводе. Ростом он вымахнул чуть не под потолок, так что отец, дядя Герася до плеча ему только. Голос у Горки — не бас, а басище, гудит, как труба. А волосы у него черные как смоль, и крестная, бывало, смеялась над ним: «Чем ты только волосы мажешь?» А еще говорила, что он счастливый будет, потому что похож на мать. За Горкой идет Маруська, моя ровесница — беленькая, веселая и красивая, потом Витька — потемнее, пятилетний Вовка — светловолосый, черноглазый Коля, которому три года, и Валя — самая последняя, недавно родилась.
Дядя Герася сперва работал грузчиком, потом в милиции, а теперь он шофер. Сила у него такая, что можно только позавидовать. Однажды, когда он работал грузчиком в ресторане, поспорил с приятелями и занес тушу быка на второй этаж, прямо повару на кухню. Подвесили ношу, а в ней семнадцать пудов!
Мы приехали в Москву перед вечером, как раз и дядя Герася с работы пришел. Рукава у него засучены выше локтей, ворот нараспашку, густые темные волосы откинуты назад, а серые глаза посмеиваются.
— Ну, здравствуй, здравствуй, племянничек, — сказал он, протягивая руку. И только чуть-чуть пошевелил своими, пальцами, как у меня рука посинела.
— Ай больно! — усмехнулся дядя Герася. — Так я ведь не пожал еще, я просто так. А то вот Москву могу показать, — и с этими словами легонько, будто перышко, поднял меня за голову, поднес к высокому окну: — Н-ну, что там, видишь нашу Хорошевку?
Дома, машины, люди на улице завертелись у меня перед глазами, и слезы брызнули сами собой.
— Да что ж ты так его! — подскочила, выручая меня, тетя Нюра.
— А ничего, пускай Москву посмотрит, — рассмеялся дядя Герася.
Потом мы уселись кое-как, всей гурьбою за стол и принялись есть окрошку из городского пресно-сладкого кваса. Дядя Герася ел основательно и долго, как едят только здоровые люди — оттого у них особая сила.
Ночевать расположились кто на койках по двое, по трое, а кто на полу, на старых пальтушках.
— Полтора метра на душу, не считая пресвятого младенца Валентины, — заметил дядя Герася. — Такая-то у нас квартирка. — И добавил беспечально: — Н-ничего, в тесноте не в обиде. Мы люди не гордые, потерпим, пока Москву не перестроят…
Наутро, когда ушел он с Горкой на работу, мы втроем — Маруська, Витька и я — отправились смотреть Хорошевское шоссе и ближние улицы. Глазели на большие дома и машины, катались на трамвае и в метро, пили московский сладкий квас, побаловались и мороженым. Потом добрались до Конной площади, до автобазы, где работал дядя Герася, но он уехал по своим делам. Зато насмотрелись на машины, наслушались, как они ревут да гудят, и Витька, несмотря на свои одиннадцать лет, со знанием дела пояснял, как заводят машины и куда заливают бензин и воду. Не раз он катался с отцом и, видно, гордился этим перед нами.