Когда Вениамин Петрович был еще семиклассником Венькой, образцом для него являлся Колька Глушков, по прозвищу Дед.
Колька был на три года старше семиклассников, потому что программу четвертого, пятого и шестого классов постигал каждую в течение двух лет. Понятное дело, что Веньку и других обожателей Деда ошеломляли не его ученые заслуги. В семнадцать лет Колька был добродушным богатырем, опытным птицеловом, в совершенстве подражавшим всевозможным птичьим голосам, и человеком, по понятиям соклассников, отчаянного бесстрашия. Про него рассказывали, что он на спор подложил под стул Джентльмена (учителя географии) пробки от пугача и, когда тот спросил: «Кто?», поднял руку. «Это по-джентльменски», — сказал учитель и поставил Кольке единицу. Еще рассказывали, что на уроке математики Дед залился кенарем и бросился выгонять несуществующую птицу. Еще рассказывали… В общем, много легенд ходило о Кольке Глушкове, и ребятишки всем им охотно верили. Венька же не только верил, он упивался ими и охотно их пересказывал, ибо близость к кумиру (они сидели за одной партой) ко многому обязывала.
Во время зимних каникул Венька помогал Кольке по физике. Однажды Колька подмигнул Веньке и уточнил:
— Предки на работе?
— На работе.
— Тогда тащи чего закусить.
Колька смотался к вешалке и вернулся в Венькину комнату с четвертинкой «Особой московской». Венька принес стаканы, хлеб, сыр. Колька разлил добросовестно, выпил свою половину, не закусывая, понюхал ноготь большого пальца и сказал: «Как ее рядовые пьют!» Веньке водка не понравилась. Он хлебнул глоток, обжегся и, не разжевывая, проглотил кусок сыра. Отодвинул стакан: «Я больше не хочу». «Привыкнешь», — многообещающе сказал Колька и допил остатки. После этого им заниматься не захотелось, и Колька стал учить Веньку птичьим голосам. Увлекшись, они не заметили, как пришла мать. Она открыла дверь с улыбкой, но, увидев на столе порожнюю посуду, как-то странно вытянулась, словно на голову стала выше, и, ничего еще не уразумев, тихо спросила:
— Что это?
— Это я, — храбро сказал Колька. — Помогает умственной деятельности.
Вечером Венька объяснялся с отцом. Объяснение не было бурным.
— Ну и как, понравилось? — поинтересовался Петр Никифорович.
— Не, — помотал головой Венька и твердо сказал: — Я больше не буду.
— Верю, — кивнул отец. — А на этого оболтуса ты не ориентируйся. Кстати: куришь, небось?
— Немножко.
— Зря, конечно. Но сам смотри. Четырнадцать лет — это не комар чихнул. Здесь уж я могу тебе только советовать, а не приказывать. Бросить сможешь?
— Не знаю, — честно ответил Венька.
— Смотри, тебе жить. Человеку безвольному на нашей планете трудно. Всю жизнь на ролях «кушать подано».
— Как это? — не понял Венька.
— Вот так. Безвольный человек — как флюгер, как тряпка: где надо сказать — промолчит, где надо рискнуть — спрячется.
— Есть у нас в классе такие.
— Оно и ты от них пока недалеко ушел. Жизнь, сын, дается один раз…
— …и прожить ее надо так, чтобы не было мучительно больно… и т. д. Это я читал.
— Плохо, выходит, читал. Ты еще разок прочитай да осмысли.
— Зачем? — пожал плечами Венька. — Мне это на комсомольском собрании скажут.
— Что скажут — ты не поймешь. А вот если почитаешь да подумаешь… Мне, сын, сейчас ох как несладко, а я держусь. Кричать не кричу, потому что некому, а про себя знаю: случись что со мной, мне жалеть не о чем. Всю жизнь делал я свое дело, бил и бил в одну точку. Плохо, когда оглянешься назад, а за тобой — пустота. И ничегошеньки ты не сделал, чтобы эту пустоту собой заполнить. В общем, сын, хоть ты и взрослый индивид, куришь уже и водочкой балуешься, но пока ничего ты еще не постиг.
Кое-что из сказанного отец говорил больше для себя, чем для Веньки. Ученый, с именем не то чтобы мировым, но достаточно известным, он тогда слыл генетиком, и его не замечали многие люди, совсем еще недавно ходившие в приятелях. Венька краем уха слышал, что у отца неприятности, но не подозревал, насколько они велики. Да и подозревать не мог, потому что у подростка и у человека зрелого впечатления о неприятностях по масштабам куда как разнятся. Однако по тону отца, по убежденности, по сосредоточенной сдержанности понял, что дела плохи и, подавляя желание прижаться к отцу, положил свою руку на его и по-мужски сказал:
— Тебе очень плохо, папа? Только честно.
— Переживем. Такую войну пережили… Обидно только, что силы не туда, куда надо, прикладываются. От любимого дела отстранен. — Отец помолчал, думая о чем-то далеком — взгляд его вдруг стал отрешенным, потом сказал ни с того ни с сего: — Знаешь, сын, что самое важное для человека? Смотреть на себя не изнутри, а снаружи. Ох и трудная же это выучка — смотреть на себя чужими глазами. Зато полезная. Чаще всего мы такому научаемся, когда под нами стул зашатается…
Короткий этот разговор повлиял на Веньку решительно. Его очень задело небрежное замечание отца о том, что он, Венька, недалеко ушел от тех, кого, сам не уважал и даже презирал. Очень ясно он вдруг почувствовал, что уже не мальчишка и дальше жить мелкими непостоянными увлечениями неинтересно. Не то, что в нем рано созрел взрослый или прорезались какие-то дремавшие прежде качества. Он по-прежнему гонял во дворе футбол, бегал на лыжах, играл во входивший тогда в моду настольный теннис. Своему другу Леньке Бандурину он написал:
Мой друг!
Давно уже приняться
Пора с тобой нам за дела.
Довольно поздно увлекаться
Эмаром, Купером, Дюма.
Потом они долго спорили о смысле жизни и в конце концов решили воспитывать в себе волю. Так началось то, что не понявшая их вначале Варвара Павловна, классная руководительница, назвала игрой в отличники. Для Леньки это и впрямь оказалось игрой: два месяца он сидел за учебниками старательно, а потом уныло сказал: «Надоело. Давай отложим до восьмого класса, а?». «Флюгер», — насмешливо ответил Венька, который к тому времени уже вошел во вкус не столько учебы, сколько положения отличника. Причем отличника не узаконенного, к которому все привыкли и не представляют его иным. О таком говорят вроде как по обязанности. О Веньке же Варвара Павловна говорила сначала с веселым удивлением, потом — с уважением и наконец — с каким-то тихим восторгом. Это нравилось Веньке. Тщеславие? Может быть. Но, если говорить по совести, кто возьмется во всех случаях провести границу между хулимым тщеславием и признаваемыми гордостью и самолюбием? И, если уж на то, пошло, какое из этих чувств наиболее соревновательно?
Долго, да и бесцельно писать о всяческих ухищрениях, которыми воспитывался Вениамин Петрович, но направление самовоспитания он сформулировал для себя предельно четко: «Поставив цель, надо идти к ней, не отвлекаясь. Человек не должен оставлять на земле долгов». Этому правилу он следовал неукоснительно. Оно позволило ему сравнительно быстро справиться с собой во время разрыва с Аллой, оно же принесло Вениамину Петровичу славу «сухаря». Только так теперь пренебрежительно называли его одинокие женщины, которые в свое время внезапно окружили его откровенными заботами и вниманием. Он знал, что его так называют, и ничего не имел против. Равнодушие было даже в какой-то степени врачующим средством, своего рода психотерапией.
Глава XVI
Как и во всякой женщине, в Эльке сидел бес. Был этот бес ее собственным: недрачливым, жизнерадостным, любопытным и, конечно же, лукавым. И вот этот лукавый бес давно уже заприметил, что шеф, если, употреблять спортивный язык, потерял форму. То, что еще вчера было предположением, после нынешнего случая стало уверенностью. И лукавый, действуя заодно с любопытным, вложил в голос Эльки столько простодушия, столько невинности, что и сам было удивился искренности вопроса:
— Вениамин Петрович, почему вы сегодня какой-то не такой? Странный какой-то…