«Пролетарское сознание» и «крестьянский расчет» образуют сложный психологический и идеологический симбиоз на уровне социальных ожиданий. Из «житейских планов» на первое место выдвигаются вполне мещанские: «если в армию не возьмут, буду обязательно ремонтировать комнату, порядок заведу в ней, уберу ее, койку покрашу, одеяло возьму хорошее, простыни, чтобы было чисто. Хочется мне иметь тумбочку и стол специальный с ящичками – письменный. Думал я купить гармонию. […] Радио обязательно куплю, продают в «культурном» ларьке. Рукомойник мне хочется с краном, чтобы руками открывать. Ручные часы. Глядеть время каждый раз на работе требуется, а в деревне не нужны были часы. Сейчас больше трехсот рублей зарабатываю. За прошлый месяц получил триста пять, за другой – триста тринадцать рублей» (С. 397).
В то же время идеологический вектор социальных ожиданий указывает на полную советизацию этого «обстоятельного» и «крепкого мужичка»: «Я хочу выучиться, чтобы писать в газеты. Я люблю это дело. В «Даешь трактор» писал, когда был руководителем сквозной бригады в кузнице. Три или четыре заметки мои проходили. Сейчас учусь на втором курсе комвуза. Ну где там!.. Диалектика, философия… Трудно. Нужно бы еще на первом курсе пробыть год. Склонность у меня – поднять образование на политическую высоту» (С. 397–398). По возрасту Ремизов как раз из поколения сталинских выдвиженцев «из рабочих», которым суждено будет прийти на смену пламенным революционерам в конце 30–х – после террора и тех самых «чисток», куда так настойчиво зазывал писателей Шкирятов. Ко второй половине 30–х «рабочий Ремизов» как раз закончит совпартшколу…
Захватывающая быстрота превращений (знаменитые «большевистские темпы»!) придает этому нарративу невиданный «напор». Главное здесь брать вовремя дыхание, не останавливаться в «неустановленных местах». Между тем в «ЛСТ» происходит сложная нарративная операция остранения сказа: как если бы зощенковский рассказчик оказался не нарративной маской, но «живым человеком» – со своей ломающейся речью, биографией и социальными ожиданиями. Однако менее всего этот нарратив был направлен к какому‑то «саморазоблачению» субъекта. Его крестьянские черты и отсутствие в нем пролетарской ментальности не могли, конечно, укрыться от авторов. Но этот автопортрет нового героя эпохи демонстрирует нам те самые ступени «самовоспитания рабочего класса», которые были так дороги Горькому и которые с такой беспощадностью разоблачали весь романтизм горьковского проекта. По сути, случай Ремизова доказывает, что изменение «бытия» вовсе не влечет за собой «переделки сознания».
Это объясняется двойственностью того «человеческого материала», который «в условиях социалистической стройки» должен превратиться в «сознательного рабочего». С одной стороны, здесь, как мы видели, доминирует «частнособственническая психология», с другой – «мелкобуржуазная левизна». Так, из рассказов рабочих мы узнаем, что настоящим бичом на заводе были «бытовые коммуны», от которых шли «уравниловка», «обезличка», «разгильдяйство», прогулы. Именно коммуны (управлявшиеся своего рода «рабочими» — батраками) выступали против сдельщины и хозрасчета, против стремления рабочих к карьерному росту и повышению квалификации. В «бытовых коммунах» все было общим – от зарплаты до одежды, поэтому, например, «к деньгам мы относились с величайшим пренебрежением» (С. 347).
Между тем сами «коммуны» были продуктом разложения, которое царило на стройке. Идеалисты, которые поверили рассказам о социалистических городах с бассейнами, где можно будет купаться круглый год, и ванными комнатами в квартирах, приехали на стройку, и тут оказалось, что «из Москвы нас вызвали слишком рано. Оборудования еще не было, делать было нечего. Мы ходили по мастерским и не знали, куда приложить энергию. Мы прогуливали, опаздывали на работу, никаких взысканий к нам не применялось. Безысходная скука заставляла ребят драться в бараках калошами, петь безобразные песни. Ребята ходили по поселку с гармошками, ругались и хулиганили. […] Первое время уборщицы заводоуправления ежедневно подметали в бараках пол и проветривали комнаты. Но в конце концов ребятам надоела эта уборка, и они не стали пускать уборщицу. В бараках была грязь, духота. Когда администрация решила провести дезинфекцию, ребята этому решительно воспротивились, не пошли на завод и не вставали с коек.
— Ничего, – говорили они, – мы и с клопами проживем. Не клопы решают вопрос» (С. 192–193).
Это как бы оборотная сторона ремизовской заботы о чистоте. На стройке, вспоминал парторг, «грязь считалась «мелочью». Шесть месяцев равнодушного отношения к неряшливости загрязнили литейный цех. Горы земли и мусора возвышались у конвейера. Всюду валялись лисники, отработанные шишки. Как в Аравийской пустыне, царствовал здесь песок – черный, хрустящий. Идешь и проваливаешься. Машины были покрыты толстым слоем грязи. […] Привыкли люди к грязи» (С. 91–92). Только с приездом на строительство Косарева, который заявил, что «у вас клопы съели трактор», и с разгоном комсомольского руководства за «левый оппортунизм» стало возможным избавиться от коммун.
Как бы то ни было, «молодняк» вовсе не был «чистым листом». Просто мы имеем дело с отказом читать письмена, которыми было «исписано» это сознание. Среди участников книги – совсем мало стариков. Один из немногих – колоритный персонаж – рабочий Красавин. Своеобразный «Левша», гордый тем, что «до всего самоучкой дошел, от практики» (например, грамоте он научился только в 1928 году), мастер на все руки, он неустанно похваляется тем, что может делать работу, которую не берется делать никто, и тем самым ставит в тупик инженеров и иностранцев, которым остается только руками разводить, глядя на мастерство и «сметку» Красавина. «Когда ездил на Ярославский резиново–асбестовый комбинат – командирован был – там поставил три мотора. Американские и французские специалисты отказались, а я поставил. А прежде не видал их сроду. Мне говорят:
— Тридцать восемь тонн!
— Ну что ж, хоть двести тонн. Не может быть такой работы, чтоб нельзя поставить.
Их бригада над одним мотором две недели работала. А под моим руководством за два дня три мотора поставила» (С. 125).
Детей своих Красавин воспитывает «в будущем духе». Один сын в педагогическом институте учится, другой – в литературном институте в Воронеже. Отстроил Красавин себе дом на шесть комнат, живет «припеваючи»: «В квартире у меня радио, ленинская библиотека, сот пять журналов. Читаю в свободное время. Раньше у рабочего не было этого. Раньше день отдыха проводил в гулянке, на картины не ходил, даже и не знал, что такое картины: недоступно было посмотреть. А теперь, что хотишь, могу. В свободный день отдыхаю, книгу читаю, иду на какое‑нибудь собрание – собраний не пропускаю. В сад пойду. Хожу в цирк и театр, старуху таскаю с собой» (С. 128). Фактически это состарившийся Ремизов. Но преуспевший слишком поздно. Ремизов вместо цирка ходит в совпартшколу. У него еще все впереди – как у сынов Красавина.
В «ЛСТ» легко хвалят Америку и ругают Россию. Америка здесь – это только техника и организация производства: «Кончив практику, я несколько дней потратил на то, чтобы обойти фордовские цехи и ближе присмотреться к их работе. Меня поражала у Форда образцовая чистота, внимание к мелочам, стандартность и продуманность всего производственного режима и каждого пустячка в отдельности» (С. 334). Но вот будущий начальник цеха вернулся на завод, где «все еще велись строительные работы, оборудования не хватало процентов на сорок. В инструментальном цехе губили дорогие станки, снабжения материалами налажено не было, а кадры… Люди приходили из колхозов, с окраин, из Азии. Многие впервые видели железную дорогу. Едва подготовив, их ставили к дорогим, изумительным по сложности станкам» (С. 337). Американское «настоящее» (со всей американской техникой будущего) есть тем не менее «прошлое». Тогда как советское «настоящее» (со всей российской отсталостью) есть уже «будущее».
Этот дискурс конструирует «хронотоп», в котором настоящее полностью дереализовано. Как можно видеть, он почти ничего не «скрывает», он почти не «лжет». Он находится по ту сторону правды и лжи. Выполняя оптические функции, он не просто демонстрирует разные техники чтения «настоящего», но маркирует спектр легитимности: те «версии реальности», что здесь представлены, имеют право на существование. Иных просто нет. Понимают ли, к примеру, американцы советскую реальность? «Государственному аппарату этой страны, – полагает один из них, Ролло Уорд, – лишь в редких случаях приходится применять административные методы воздействия. Культурный уровень коллектива настолько высок, что он легко и безошибочно распознает паршивую овцу, забредшую в стадо, и просто–напросто вышибает (иногда очень ощутительными пинками) из своей среды» (С. 154). Уорд, конечно, мало знаком с «государственным аппаратом этой страны». Что же касается «культурного уровня» коллектива, то он также не был секретом для иностранцев, работавших на заводе.