Дисциплина как результат (а не средство) «воспитательного процесса» может быть сформирована только в коллективе («наш путь единственный – упражнение в поведении, и наш коллектив – гимнастический зал для такой гимнастики»[321]). С другой стороны, «словесное воспитание, то есть бесконечное разглагольствование о разных хороших вещах, без сопровождающей гимнастики поведения – самое преступное «вредительство». Сознание, не построенное на опыте, на деле, прежде всего слабосильно, во–вторых, одиноко, не способно творить никакую практику – это то, что для нашего общества наиболее опасно»[322]. О каком опыте идет здесь речь и где взять «зал» для всего взрослого населения? Несомненно, речь идет об опыте насилия; ГУЛАГ – вот идеальный зал.
Как же заставить человека быть дисциплинированным? При помощи «режима», отвечает Макаренко: «убедить человека в том, что он должен соблюдать дисциплину, и надеяться, что при помощи такого убеждения он может добиться дисциплины, это значит рисковать 50–60% неуспеха. Дисциплина должна вытекать из сознания, но определяться сознанием дисциплина не может»[323]. Определяется дисциплина, как нетрудно догадаться, насилием. Вопрос о насилии является здесь основным; речь идет лишь о дискурсивном его оформлении в советской педагогике. Вот Макаренко пишет: «Я не представляю себе хорошей дисциплины, если в ней будет одно сознание»[324]. Он никогда не уточняет, что еще требуется для «хорошей дисциплины», но догадаться не трудно: речь идет об угрозе насилия.
В основе дисциплины лежит то, что Макаренко называл «требованием», которое он, по его собственному признанию, «доводил до предела, до насилия». «Педагогическая поэма» начинается со сцены «педагогического срыва»: Макаренко избил издевавшегося над педагогами ученика. И все же он настаивает: «Это не было наказание. Это такое было требование»[325]. В неверной, конечно, форме. Вот этапы проведения «требования»: вначале все исходит от воспитателя; затем вокруг него образуется группа детей, «которые сознательно хотят поддерживать дисциплину»; наконец, «третья стадия развития требования, когда требует коллектив». Макаренко вспоминал, что в последние годы своей работы в коммуне им. Дзержинского он «уже ничего не требовал. Напротив, я выступал уже, как тормоз для требований коллектива». На первой стадии нужна «фигура диктатора–воспитателя»: «Путь от диктаторского требования организатора до свободного требования каждой личности от себя на фоне требований коллектива, этот путь я считаю основным путем в развитии советского детского коллектива»[326]. В соответствии с этим выделялись и три формы «требования»: привлечение («подарком, наградой, премией, эстетикой поступка»), принуждение («в форме доказательства и убеждения») и, наконец, угроза (самая большая угроза – вынести вопрос на общее собрание коллектива, который, как легко догадаться, в результате подобного воспитания уже стал основным источником террора).
Чем же так важна дисциплина, что ради нее следует положить насилие в основу педагогики? «Дисциплина ставит каждую отдельную личность, каждого отдельного человека в более защитное, более свободное положение […] дисциплина – это свобода. Дисциплина в коллективе – это полная защищенность […] для каждой отдельной личности […]. Мы для того и сделали революцию, чтобы наша личность была свободна, но форма нашего общества – это дисциплина […] как раз беспризорные и правонарушители в своем значительном числе случаев побывали в таком детском коллективе, где нет дисциплины, и они на своей шкуре испытали всю страшную тяжесть такой бездисциплинарной жизни […] и дисциплина для этих детей, страдавших от бездисциплинированного состояния, явилась действительным спасением, действительными условиями человеческого расцвета»[327].
Дисциплинарная обсессия, которая обнаруживается в педагогике Макаренко, является следствием все того же преимущественно дискурсивного характера советской дисциплины: чем меньше исторических и экономических оснований для дисциплинарного общества в России, тем радикальнее дисциплинарный дискурс (в сущности, эта ситуация отражает характер большевистского дискурса, который был тем радикальнее, чем меньше исторических и экономических оснований имелось для успеха марксизма в России). Реальной основой советской модернизации было не дисциплинарное общество в западном смысле, но именно преддисциплинарное. Мы имеем дело с попыткой оформить при помощи дисциплинарного дискурса преддисциплинарные практики, что, в свою очередь, вело к перекодировке российско–советского опыта в «западный», а советского госкапитализма – в «социализм». Исходной интенцией этого дискурса по необходимости является своего рода «лакировка действительности» (перековка как торжество советского гуманизма, а лагерь как торжество закона), хотя и менее всего преднамеренная: просто советская пенитенциарная действительность предстает здесь «в ее революционном развитии», в свете своего светлого дисциплинарного завтра.
Это и ведет к тотальной эстетизации советского дисциплинарно–педагогического дискурса. Дисциплина, утверждал Макаренко, «украшает коллектив. […] Вопрос о том, как сделать дисциплину приятной, увлекательной, задевающей за живое, является вопросом просто педагогической техники»; нужна «красивая дисциплина», «нужна сознательная планировка эстетической стороны дисциплины»[328]. Вершиной же дисциплины является, по Макаренко, умение радостного подчинения («дисциплина именно то, когда человек делает неприятное для себя с удовольствием»[329]). Этот пик дисциплинированности Макаренко называл «высшей красотой»: «Эта эстетичность будет последней филигранной работой дисциплинированности. […] Наибольшие достижения, самые славные страницы нашей истории связаны с великолепным блеском дисциплины»[330].
Этот дисциплинарный катарсис был продуктом того, что в те годы называлось «командирской педагогикой». В ней было много игры и литературы. В колонии Макаренко все были «командирами» – каждый командовал один над другим. Очень важно, полагал Макаренко, «чисто коммунистическое качество» – «умение подчиниться товарищу – не богатому человеку, не хозяину, а товарищу, и умение приказывать товарищу. Мы с тобой товарищи, друзья, но наступает какой‑то момент, и я получаю право приказывать. Тогда я должен уметь приказать, а ты должен уметь подчиниться, забыть о том, что минуту назад мы были товарищами»[331]. В принципе это был закон сохранения энергии власти, создания ее очагов и организации борьбы вокруг них: если в стае или банде вся власть принадлежала вожаку, а все остальные чувствовали себя абсолютно безвластными, то в «коллективе» она растекалась между всеми, и, таким образом, каждый имел некоторую власть над товарищем, «всевластным» был только сам «коллектив», который руководился «организатором» Макаренко и оставался высшим источником террора. Эти «подрастающие пацаны, – писал Макаренко, – действительная смена, уже и теперь часто показывающая зубы будущих организаторов. Они, по возрасту, еще не могут взять в руки бразды правления, да и старшие сидят на местах; а старших они любят и уважают. Но они имеют и много преимуществ: они вкусили колонистскую жизнь в более молодом возрасте, они глубже восприняли ее традиции, сильнее верят в неоспоримую ценность колонии, а самое главное – они грамотнее»[332]. В миниатюре это и есть поколение сталинских выдвиженцев 30–х годов. Педагогика Макаренко создала своего рода дисциплинарный perpetuum mobile: как в марксистской модели товарного производства («товар – деньги – товар»), мы имеем здесь дело с «производством кадров» уже на «расширенной основе» (по схеме «надзирать – наказывать – надзирать»). Реальное расширение является продуктом дискурсивно–педагогического воздействия.