Вряд ли нужно говорить о том, что все это прямо формировало сферу так называемых «идеологических надстроек». Отсюда вырастают не только «теоретические» основания для «великого перелома», но и, например, коллизия стихийности/сознательности, на которой строился соцреализм; «советский патриотизм» с возвращением прежней исторической доктрины и т. д. Так создаются предпосылки для идеологической метафорики и прямая потребность в «эстетизации политики»: не поддающиеся прямой артикуляции идеологемы превращаются в новые дискурсивные практики и – в широком диапазоне от публицистики Горького до открытий Лепешинской и экспериментов Лысенко, «теории коммунистического воспитания» Макаренко и производственного романа – успешно потребляются. К этому (по необходимости, политическому) «обмирщению» и (по необходимости эстетической) «переработке» марксизма мы и обращаемся.
Дискурс насилия над природой прорастал в дискурс насилия над самим человеком массы. Собственно, любимые горьковские определения – «преобразование природы» и «перековка человеческого материала» – являются синонимами, а соответственно сама «природа» – метафорой буржуазного государства. В одной из самых известных горьковских статей «С кем вы, «мастера культуры»?» читаем: «Поговорим о «насилии». Диктатура пролетариата […] необходима для того, чтоб перевоспитать, превратить десятки миллионов бывших рабов природы и буржуазного государства – в одного и единственного хозяина их страны и всех ее сокровищ» (26, 264).
Что же делать с «испорченным человеческим материалом»? В лагере «вредители, кулаки, воры […] с различной степенью сознательности поняли, что можно жить, не хватая друг друга за горло, что возможна жизнь, в которой человек человеку не враг, а товарищ по работе. Враг явился перед ними как неорганизованная, стихийная сила бурных рек, как гранитные скалы, топкие болота. Этого врага можно одолеть только организованной энергией человеческих коллективов» (27, 44). И спустя несколько месяцев в выступлении перед ударниками Беломорстроя, после гимна «товарищам из ГПУ»: «Возможна жизнь, при которой не нужно хватать друг друга за горло, не надо считать человека своим классовым врагом. Нужно истребить тех врагов, которые стоят на нашей дороге, и взяться за основного, древнего врага нашего: за борьбу с природой, за освоение ее стихийных сил. Когда эти силы все будут освоены, что тогда может одолеть нас? Вот тогда мы будем действительно царями на земле, владыками всех ее сил» (27, 76).
Итак, преступники поняли, что есть прекрасное царство всеобщего братства (социализм) и им попросту незачем больше быть преступниками, а чтобы направить их энергию в русло эстетического созидания, нужно создать достойного врага (он и был создан дискурсивно Горьким и армией «инженеров человеческих душ», а материально – Сталиным и «товарищами из ГПУ»). В результате чего «великие стройки коммунизма» приобрели огромный эстетический смысл.
В чем же состоит «существенное различие в отношениях буржуазии и пролетариата к «преступнику»»? «Созданных ею же – буржуазией – нарушителей ее законов она считает неисправимыми, она решительно и навсегда выбрасывает преступника из своей среды, а некоторых кастрирует, как это принято в САШ. Наказывая, буржуазия мстит» (27,61); соответственно уголовный кодекс буржуазного государства Горький называет «сборником подробно и тонко разработанных форм и правил мещанской мести ее бытовым врагам» (27, 510). Напротив, для пролетарского суда «преступник – создание буржуазии и, в большинстве, враг рабочего класса по невежеству, по недоразумению» (27, 61). Отсюда и разные стратегии отношения к преступникам: для буржуазии – это наказание, для пролетариата – воспитание (перевоспитание), дисциплинирование (соответственно «работой чекистов в лагерях наглядно демонстрируется гуманизм пролетариата» (27, 509)). Оно возможно, по Горькому, только через труд. Процесс перевоспитания посредством «коллективного труда» описывается Горьким опять‑таки в сугубо эстетических категориях: «Идея перевоспитывать людей в лагерях трудом – замечательно здоровая и красивая» (27, 63).
25 августа 1933 года, обращаясь к ударникам Беломорстроя, Горький, в полном соответствии с этой логикой, убеждал своих слушателей в том, что преступники – это вовсе не они, заключенные, но те, кто их «анархизировал» и «изуродовал», т. е. сами капиталисты: «Не так уж много» вами, бывшими преступниками, было «бито–награблено. […] Любой капиталист Европы и Америки грабит больше, чем все вы, вместе взятые. Я не обижаюсь на вас за то, что вам не удалось быть капиталистами. […] Я счастлив тем, что вы стали героями труда» (27, 73–74). Горький говорил о том, что с 1928 года он «присматривается к тому, как переплавляет людей ГПУ» (27, 73). «Люди из ГПУ», говорил он заключенным, – настоящие «инженеры перековки душ» (27, 74), т. е. – в терминах 1933 года – настоящие писатели, художники.
Неудивительно, что и сам процесс перековки мыслился Горьким в категориях искусства: «Лет этак через пятьдесят, когда жизнь несколько остынет и людям конца XX столетия первая его половина покажется великолепной трагедией, эпосом пролетариата, – вероятно, тогда будет достойно освещена искусством, а также историей удивительная культурная работа рядовых чекистов в лагерях» (27, 509). Горький сокрушался, что литература все еще занимается интеллигентом и «его возней с самим собою» и не хочет заниматься такими темами, как, например, «Социалистический труд как воспитатель нового человека» или «Пролетарский гуманизм, «перековка» потомков и наследников мещанства в героев труда». «Что это – недостаток желания или отсутствие воображения?» – спрашивал он (27, 512).
Причина, надо полагать, была не в «отсутствии желания», но именно в «недостатке воображения». Дело в том, что дискурс наказания как такового настойчиво выталкивается из гомогенного советского мира и заменяется дискурсом (пере)воспитания. Когда же в конце 30–х годов оно объявляется самой эффективной формой воспитания, чего якобы не понимали «вульгарные марксисты» в правоведении (Евгений Пашуканис и др.), наказание оказалось и вовсе заменено героической метафорикой. В результате занимающимся «замечательно здоровым и красивым» делом «инженерам перековки душ» из ГПУ оставалось только надзирать за процессом естественной «перековки» (поскольку сами условия советской реальности декриминализируют преступников), а армии писателей – соцреалистически показывать этот «замечательно здоровый и красивый» процесс.
«Дело прочно, когда под ним струится кровь…» (ББК)
«Беломорско–Балтийский Канал им. Сталина. История строительства» (далее – «ББК») стал первым успешным опытом так называемого «бригадного творчества» большой группы писателей во главе с Горьким. Книга являла собой образец полиграфического искусства и стала «подарком» советских писателей XVII съезду партии, вошедшему в историю как «съезд победителей» (а затем – как «съезд расстрелянных»). Она появилась на пике короткой сталинской «оттепели», завершившейся 1 декабря 1934 года убийством Кирова. Наполненный славословиями вождю и покаянными речами его бывших оппонентов, съезд короновал Сталина. Сразу после него началась эпоха Большого террора, пиком которой стал 1937 год. В том году книга и была запрещена. Но не только, конечно, потому, что в ней прославлялся тогдашний глава ГПУ Генрих Ягода и другие руководители ГПУ и ГУЛАГа, объявленные теперь троцкистами и шпионами, а в числе участников и организаторов издания были репрессированные тогда же такие литературные деятели, как Леопольд Авербах и др., но и потому, что замене и переработке подлежал сам дискурс «ББК».
Об этой книге писалось много и в момент ее выхода (о ней даже разгорелась дискуссия на Первом съезде советских писателей), и в годы перестройки. Неоднократно обращались к ней и западные историки. Традиционный советологический подход к этому изданию был сформулирован в книге, специально посвященной «Истории строительства ББК» и вышедшей в США уже в конце 90–х годов: «фактически, она мифологизирует, институционализирует и легитимизирует использование насильственного труда и власти ОГПУ как метод создания нового советского общества»[275]. Между тем в «Истории строительства ББК» мы имеем дело прежде всего с литературой.