«Расскажу я вам, товарищи представители Польши, а вы послушайте, как я было заболела. Никита Сергеевич, в каком это году я заболела, когда вы меня навещали? (Аплодисменты)
Из президиума: В 1946 году.
Так вот: заболела я – машина за машиной идут: одного врача привозят, другого отвозят. Секретарь райкома партии приходит, председатель райисполкома приходит, их жены идут меня навестить. Что делается – прямо страшно! (Аплодисменты.) Наш секретарь позвонил в Киев, что Елена Семеновна лежит сильно больная, и ко мне прислали профессора. Где же это видано было, чтобы к простой крестьянке профессора присылали? Помещик, так он и фельдшера не прислал бы. (Аплодисменты.) Приехал профессор из Киева. Я расстроилась, разволновалась, лежу, а профессор ко мне обращается: «Елена Семеновна, в чем вы нуждаетесь, что вам прислать?» А я как заболела, аппетиту лишилась и говорю: «Я ничего не ем, может, селедки поела бы». На следующий день Никита Сергеевич прислал мне селедок, вина, сахару, вот такой сундук, втроем насилу вынесли из машины. (Аплодисменты.)
Вот видите, товарищи, как наши руководители ценят советских людей, как им помогают!.. Ну вот и стала я поправляться. Попиваю винцо, а селедок захочется – я их очень люблю, – ем селедки. И так мне весело стало.
Вот тогда Никита Сергеевич и приехал меня навестить»[782].
Это выступление отличается от знаменитой «сцены вранья» в «Ревизоре» только тем, что «Хлестаков» и «городничий» находятся здесь в сговоре.
Как заметила Ханна Арендт, тоталитаризм как система политического террора жизнеспособен только в условиях войны или материального дефицита. При этом вся идеология режима строится на риторике мира и изобилия. Последнее особенно важно, поскольку если недостижимость мира легко списывается на врага, то отсутствие изобилия остается внутренней проблемой. Идеологически система служит отсрочке собственной гибели, поскольку – парадоксальным образом – достижение материального изобилия снимает потребность в мобилизации и резко ослабляет все институты тоталитаризма. Чтобы функционировать, система должна одновременно поддерживать как режим материальных трудностей, так и производство виртуального изобилия.
Этому идеально соответствовала советская «сфера потребления». Как показала Елена Осокина, «будучи в определенной степени порождением дефицита, централизованное распределение было и его генератором. […] Воспроизводство и обострение дефицита было заложено в самой природе централизованного распределения, что делало перебои, кризисы и карточки в торговле хроническими»[783]. Однако самое централизованное распределение – лишь продолжение централизованного планирования. Дефицит, следовательно, может рассматриваться как продукт плана (наравне с тоннами производства чугуна и стали). Интересна иерархия уровней дискурса, обслуживающего эти разные сферы. Самый верхний – «сознательность» и «научность» управления экономикой – находился в широком и «открытом пользовании»; плановость следовала за ним, но уже не была на первом месте; далее – распределение, оно находилось в полуофициальной сфере и предполагало полушепот; наконец, на самом нижнем уровне был дефицит, табуированный в официальном дискурсе. В этот многослойный дискурс была погружена официальная экономика. Примером дискурсивных трансформаций могут служить советские деньги.
В 1935 году вышла в свет «Голубая книга» Михаила Зощенко, в которой писатель, по его собственному признанию, «распихал» свои посленэповские сатирические рассказы в пять разделов. Открывалась книга разделом «Деньги». «Мы живем в удивительное время, когда к деньгам изменилось отношение. Мы живем в том государстве, где люди получают деньги за свой труд, а не за что‑нибудь другое. И поэтому деньги получили другой смысл и другое, более благополучное назначение – на них уже не купишь честь и славу»[784].
И хотя рассказы Зощенко были как раз о том, что отношение к деньгам вовсе не изменилось (что, конечно, «не типично» для современника пятилеток, который, как предуведомлял автор, «перевалил через вершины прошлого и уже двумя ногами становится в новой жизни»!), интересна сама использованная сатириком конструкция, открывавшая книгу: «честь и слава» теперь отчуждены от денег, не имеющих к ним, надо полагать, никакого отношения. «Честь и слава» теперь – вовсе не деньги, но – сам труд, о чем как раз в 1935 году и заявил Сталин на Всесоюзном совещании стахановцев: труд есть дело чести, славы, доблести и геройства. Иными словами, деньги не просто отчуждаются от труда, но становятся чем‑то еще более грязным, чем прежде. Статус денег можно сравнить со статусом необработанной реальности в соцреализме, тогда как статус труда – со статусом переработанной «действительности в ее революционном развитии». В официальном дискурсе деньги и вовсе теряют связь с производством, а с тем маргинализируется и сфера потребления.
Советская политэкономия исходила из того, что «деньги в СССР – это старая форма, наполненная новым содержанием»[785], по–новому рассматривая и их функции. Так, «закон стоимости не имеет у нас того простора, какой он имел при капитализме; закон стоимости не является у нас регулятором производства»[786]. Деньги в функции меры стоимости товаров потребления теперь «используются лишь для определения величины заработной платы и для учета и контроля за работой предприятий», поэтому они более «не являются мерой стоимости товаров»[787]. Словом, «советские деньги – это всеобщий эквивалент, используемый советским обществом в соответствии с требованиями основного экономического закона социализма в качестве всеобщего орудия учета, планирования и контроля за производством и распределением материальных благ во всем народном хозяйстве»[788].
Весь потенциал советского «монетарного дискурса» направлен на инструментализацию денег, на лишение их каких бы то ни было идеологических, а тем более морально–этических коннотаций. Это особенно видно в трактовке стимулов к труду. К ним теперь относятся: «великая идея марксизма–ленинизма о построении коммунизма в нашей стране […] любовь трудящихся к своей социалистической родине […] великие задачи, которые намечаются коммунистической партией и правительством в планах развития народного хозяйства и подъема материального и культурного уровня народа». Благодаря «этим новым общественным стимулам труд […] становится для многих миллионов советских людей жизненной потребностью и приносит советским людям огромное моральное удовлетворение»[789].
В силу, надо полагать, своей денежной природы к стимулам и мотивам труда не относится самый очевидный – заработная плата. Она и описывается в тех же нейтральных (не возвышенных!) категориях, в которых описываются и сами деньги: «Заработная плата в руках советского планирующего государства является важнейшим рычагом осуществления строжайшего учета и контроля над мерой труда и мерой потребления, рационального распределения рабочей силы, повышения производительности труда и непрерывного роста благосостояния трудящихся»[790]. В пьесе Александра Корнейчука «Макар Дубрава» между девушками с молодыми людьми происходит следующий разговор:
«Галя. Нам надоело слушать как вы хвастаетесь своими заработками.
Гаврила. Переходите на нашу шахту, и вы будете хорошо зарабатывать.
Галя. Нас комсомол прислал сюда поднимать Донбасс, а не искать, где больше платят».
Социализму не нужны деньги потому, что его продукт не имеет меновой стоимости. Он не подлежит обмену не только потому, что это чисто символический продукт, т. е. произведенный соцреализмом артефакт (образ продукта). Социалистическое хозяйство растет не от потребления товаров, но от потребления самого производства в виде его образа и образов товаров. В процессе потребления этого символического производства и производится «социализм». Символическим продуктом социализма является само производство («труд»); символическим продуктом этого производства является «изобилие» («культурная зажиточная жизнь», созданная в соцреализме). Социалистическое производство занято почти исключительно воспроизводством собственного образа. Потребление этого образа предполагает наличие не реального товара, но лишь его символа. Это настоящий перпетуум–мобиле: расширенное производство при социализме происходит от роста образов социалистического производства и его символического продукта в идеологии и соцреалистическом искусстве.