Не только Наоми оставила в комнате следы своего присутствия. Здесь же две бабушки, Гарви и Перкинс, были обречены безмолвно взирать друг на друга, разделенные небольшим ковром. Острый взгляд Элеанор Гарви исходил с каминной полки, где ей приходилось соседствовать с сухими розами и слониками из пальмы. А Пэм Перкинс, помещенная на пианино, смотрела на все сверху вниз — при жизни у нее такой возможности не было.
Обе женщины яростно противились женитьбе Дэвида на Кейт, и обе по одной и той же причине: потому что Дэвид очевидно был птицей высокого полета, а Кейт нет. Матери утверждали, что они совершенно не подходили друг другу. Они давали этому браку шесть месяцев. Время показало, что даже такой печальный прогноз был оптимистичным.
Бедняжка Кейт забеременела. Он, Алекс, собирался появиться на свет. И Дэвид счел своим долгом (или по каким-то другим соображениям) «остаться с ней». Под впечатлением от собственного благородства, а то и просто назло родителям, он поклялся в верности.
Ну, теперь все они были в дальних краях, Пэм Перкинс — в ином мире, а Элеанор и Джек Гарви — в Глочестере, что было почти так же далеко. Элеанор отличалась неприятной капризностью. У нее был жгучий, ищущий взгляд, пустой, звенящий смех; она говорила безостановочно, но при этом не заводила беседу. Раньше она непрестанно вмешивалась в воспитание Алекса, критикуя Кейт, которую считала безнадежно небрежной. Но со временем ее внимание сместилось со старшего внука на двух младших — на Доминика и Люси, к которым она имела куда более свободный доступ и которых зачали при куда более приличных, приемлемых обстоятельствах.
Пэм Перкинс, умершая так же, как и жила, — смиренно, едва ли могла из могилы влиять на мысли и жизнь Алекса. А ее муж, Сирил, отец Кейт, был отшельником. Он жил в Уолдингхеме, в белом коттеджике, который сама природа покрыла зелеными граффити. Он ухаживал за своей полоской земли у железнодорожного полотна, засаживая ее длинными рядами капусты: белокочанной ранней, брюссельской с высокими стеблями и кудрявой краснокочанной, и останавливался только чтобы съесть бутерброд или выкурить самокрутку в холодной кирпичной лачуге, довольствуясь собственной компанией.
Что же касается Дэвида, который и в лучшие времена крайне нерегулярно выходил на связь и был непунктуален в отношении алиментов, то последние десять лет от него не было ни слуху ни духу. Так что у Алекса была только Кейт. И у Кейт был только Алекс.
«Она в одиночку растила меня, и у нее это отлично получилось», — сказал себе Алекс, подходя к камину, чтобы взглянуть на себя в зеркало. Кейт была бойцом. Каждый день она выходила из ванной, не заботящаяся о макияже, натертая, намытая и героическая. Она выходила в мир своей неуклюжей походкой, неэлегантно косолапя, и трудилась, трудилась, трудилась.
— Я в долгу перед ней, — произнес вслух Алекс, внезапно рассердившись на нее, на себя, на их взаимную зависимость. — Разве я смогу ее бросить? — Еще недавно столь желанная квартира — просторная гостиная, ванная комната, выложенная белой плиткой, и веселая кухня — потеряла часть своего очарования.
Он всегда старался помогать ей. Он был из тех молодых людей, которые мыли посуду без напоминаний, за что более взрослые мужчины считали их недотепами. Он мог пришить пуговицу не хуже, чем Кейт, — правда, она пришивала их не очень умело. В доме он более-менее соблюдал порядок. Он вносил свой вклад в расходы по хозяйству. Но делал ли он хотя бы половину того, что следовало? Не слишком ли рано собирался он покинуть ее? Не слишком ли рано собирался он оставить ее без своей финансовой помощи?
— Переезжай, — сказала бы она ему, он не сомневался в этом, с ярким, смелым блеском в глазах. — Отличная мысль — поставить ногу на лестницу недвижимости, приобрести что-то свое. Конечно, ты должен переехать. — А когда он уедет, она опять будет сводить концы с концами на обороте старого конверта, но огорчать ее будет не бедность, а его отсутствие.
А вдруг она почувствует себя свободной? Найдет себе мужчину? Снова выйдет замуж? Ведь возможно, что только он, Алекс, сдерживал ее.
Он взял футболку за ворот и стянул ее через голову, вынырнув с взлохмаченными волосами и легким румянцем на щеках.
У него было пропорциональное, мускулистое тело — результат активного отдыха, а не серьезных занятий в тренажерном зале. Когда он складывал руки на груди и сжимал кулаки, то бицепсы не сильно, но приятно выпячивались и округлялись.
В отличие от матери, которая редко причесывалась и которая вообще не гладила блузки и не чистила обувь, Алекс следил за своей внешностью — довольно прилежно, хотя и без особого тщания.
За последние несколько лет он как-то так вырос и окреп, что теперь его мышцы, скелет и кожа идеально гармонировали. Он держался прямо, двигался с грациозной легкостью, был уверен в своем теле. Неуклюжесть и угловатость исчезли, он больше не был подвержен внезапным вспышкам энергии, будто подаваемой из плохо работающего источника питания. И при этом в коленях еще ничего не трещало, в спине не тянуло — еще не появились в нем те первые признаки упадка, которые вынуждают людей со смехом провозглашать — и, провозглашая, каким-то образом отрицать, — что, должно быть, они стареют.
Алекс быстро оглядел себя в зеркале, провел пальцами по подбородку, ощупывая однодневную щетину, сделал рукой движение, словно намыливал щеку, насмешливо усмехнулся своему отражению и решил, довольно произвольно, но окончательно, что наденет голубую рубашку.
Здесь, правда, была одна загвоздка. Рубашка висела в шкафу, в его спальне, откуда сейчас не доносилось ни звука.
Босиком, по пояс голый, с преувеличенной осторожностью, как будто не Наоми, а он вторгся на чужую территорию, Алекс прокрался на второй этаж и в нерешительности остановился перед дверью в спальню. Положив ладонь на дверную ручку, он прижался щекой к кисло пахнущему дереву и прислушался: из-за двери доносилось царапанье и жалобное мяуканье.
«Наоми Маркхем проспит третью мировую, — иронично решил он. — Нужно, чтобы рядом с ней лопнул воздушный шарик, только тогда она проснется, поморгает и спросит, что это было».
Он тихонько постучал в дверь костяшками пальцев. Поскольку ответа не последовало, он повернул ручку и толкнул дверь. Между его ног стрелой проскочила Петал. Алекс бочком, почти виновато протиснулся в приоткрытую дверь. В зеркале шкафа отразилось его неуверенное появление. До него дошло, что он задержал дыхание, он выдохнул и наполнил легкие сонным воздухом спальни. Алекс потянул на себя зеркальную дверцу шкафа, и зеркало показало ему его спальню, вернее, ее приукрашенный вариант: интригующе контрастную, искривленную, как во сне, более богатую и сложную, не такую привычную, какой он ее помнил.
А еще зеркало показало ему Наоми.
Приподнятая подушками, она полулежала в кровати и наблюдала за ним. Одна ее рука безвольно лежала на пододеяльнике, другая сжимала ворот голубой рубашки — его голубой рубашки, — прикрывая грудь. Окруженная тенью, Наоми буквально сияла, бледная и подрагивающая, как пламя свечи. Алекс заглянул в ее огромные печальные глаза. Почему все называли ее поверхностной? Он тонул в этих бездонных глазах, он погружался в них с головой.
Ее страдание было настолько искренне, настолько глубоко, что Алекс ужаснулся (требуется особая смелость, чтобы так самозабвенно предаваться скорби). Не произнеся ни слова, Наоми открыла ему всю безысходность своего отчаяния.
Он тут же подошел к ней, сел на край кровати и, нахмурившись, как это делают врачи, прикоснулся к ее тонкому запястью, помассировал его большим пальцем.
— Как я могу тебе помочь?
Она покачала головой. Показались слезы. Отпустив рубашку, она прикрыла лицо рукой, но по-прежнему смотрела на Алекса.
— Подвинься, — сказал он внезапно, с намерением лишь обнять ее, утешить. Но под одеялом скрывалось такое сладкое и опасное тепло. Ее кожа была такой нежной на ощупь. В конце концов, существует только один способ, которым мужчина и женщина могут по-настоящему утешить друг друга.