Ну, угостил я «брата» обедом, заказал свиные ребрышки по-китайски, выставил бутылку джина, отвалил ему пятьдесят фунтов, как-никак старый знакомый, а он и говорит: «Михал, в следующий раз дашь сто, но все будет железно». Оставил адрес. Через два часа часики были в малине. Я свое дело провернул.
В скором времени часики появились на черном рынке. Ювелиры подняли шум: часы подешевели. Скотланд-Ярд стал шарить по Ист-Энду. Один из клиентов Стасека, польский еврей, попался. «Купил тут у одного, — говорит и приметы указывает: — невысокий, коренастый, косит на оба глаза, говорит с польским акцентом». Ну тут уж все ясно. Молли, баба хитрая, обвела их вокруг пальца. Стасек поехал в Глазго — улик против него никаких. Меня тоже пока не трогают, но в любой момент могут вызвать в Скотланд-Ярд.
Я говорю Касе. «Любимая, скажи мне, тебе очень нравятся эти часы? Мне они что-то разонравились. Знаешь что? Пойдем-ка лучше в Гайд-парк и закопаем их, как тогда мой «трофей». А не удастся, так бросим где-нибудь с моста в воду». Кася все понимает с полуслова. Пошли мы с ней в Кенсингтонский парк, стали рядом на мосту, и она бросила часы в воду. Вечер был теплый, июльский месяц как ломоть дыни, часы упали в воду, посредине лунной дорожки. «Деньги идут к деньгам, золото к золоту», — подумал я. Подплыл лебедь и опустил клюв в воду. Как раз на том месте, откуда пошли круги. Я поцеловал Касе запястье, где только что были часы, а она сказала: «Михал, так нельзя жить, почему ты не хочешь учиться?»
Слова нам теперь мешают. Мы теперь почти не разговариваем. Мы ласкаем друг друга молча, словно бы кто-то умер. В любви мы очень прилежны — помним про черный день. Пока что я покупаю ей цветы — но скоро деньги кончатся. Что буду делать потом, понятия не имею.
Когда мы стояли на мосту и месяц светил, я спросил Касю: «Помнишь пластинку Франка? Год назад в Пенсалосе?» А она вздохнула: «Неужели только год?» Я сказал: «Мне кажется, что прошло сто лет». А Кася говорит: «Не думай об этом, мы еще молодые».
Она ходит на работу, а я слоняюсь по городу, боюсь оставаться дома, и больше всего меня тянет в Гайд-парк на ту лавку, где зарыт мой трофей. Память о прошлом. Сижу и думаю — своих мыслей закопать нельзя. Утешаю себя; мы молодые. Подожду еще неделю, может, смогу — начну заниматься. Не написать ли письмо Подружке?
Поздно вечером мы с Михалом лежали уже в постели, вдруг наверху, в передней, зазвонил телефон и звонил долго-долго. Беременная Молли ночью к телефону не подходит, а меня словно кольнуло. «Дай я возьму трубку», — говорю Михалу, а он схватил меня за руку: «Не бери»; я вырвалась и пошла, звонили из Скотланд-Ярда.
Живет ли здесь Михал? И кто я такая?
Его невеста, скоро свадьба.
А где я работаю? Я сказала, где и как меня зовут.
Ко мне небольшая просьба: не откажите в любезности передать Михалу, что завтра в девять тридцать он должен явиться в сто пятнадцатую комнату к инспектору Хью Уильямсу.
Мы не спали всю ночь, я Михала ни о чем не спрашивала, но он мне все сам рассказал, я поцеловала его и думаю: «Благодарю тебя, Боже, что Михал не вор, а всего-навсего контрабандист. Он мог быть и вором, но не вор, просто свалял дурака — и в этом виновата я, много зарабатываю, а он хотел делать дорогие подарки».
Рано утром я сварила ему шоколад, сама съела два пирожных, но он ничего не заметил, долго одевался, а когда брился — порезал щеку, я пригладила ему волосы, он вышел, я смотрела в окно, но он не обернулся: когда ему страшно, он как деревянный; я пошла на работу, но у меня ничего не клеилось — груда снимков полетела к черту, Питер обозлился, больно много, говорит, фасонишь, не хочешь стараться, а судьба и не таких выбрасывает на свалку.
Брэнда потащила его к себе, что-то там ему шептала, и он тогда сказал: «Sorry, old girl[50], опять история с Михалом?» — «Никакой истории, — сказала я, — просто неприятность, можно я сегодня пораньше уйду?»
А он сказал, что мне пора подумать и о себе. Я ответила, что, может, и пора, но только не могу, тут Брэнда за меня вступилась: «Оставь ее в покое, не видишь, ее трясет». Питер тогда сразу спросил, неужели меня не радует, что у меня талант и красота и люди это ценят. «Радует, — говорю, — но только не сейчас».
Прихожу домой, Михал сидит за столом и что-то там не то пишет, не то рисует, увидел меня, поднял голову, сказал: «Хелло», я наклонилась и вижу на страничке большими буквами написано: «Не могу больше так жить». — «Не можешь? Ты дома, ты на свободе, тебя не арестовали, почему же ты не можешь жить? У них против тебя улики?» Он покачал головой.
Я села рядом, так мы и сидели молча, я все глядела на него и пыталась представить, как выглядел бы наш ребенок, о котором он не знает, что он был и что его не будет и опять я спросила, как ты не можешь жить? Он поморщился: у меня спина болит… «Ложись», — говорю ему, дала аспирин, села рядом, он гладит мою руку, рот у него перекошен. — «Не дают нам жить, Кася, не дают жить».
Я встала.
— Не хочешь разговаривать, не надо, пойду куплю что-нибудь на обед.
Он вскочил, застонал и снова медленно лег на кровать.
— В банке из-под кофе пять фунтов, я не хочу, чтобы ты тратила свои деньги.
— А это не мои деньги, это наши деньги, если бы я была одна, у меня бы вообще никаких денег не было, я бы работала в больнице, и отцу пришлось бы мне еще помогать.
— Тогда бы ты вышла замуж за того хирурга.
Тут я не выдержала.
— Что ты от меня хочешь, разве я виновата, что тебя вызывали в Скотланд-Ярд?
А он медленно приподнялся с постели — в Скотланд-Ярд меня вызывали не по твоей вине, зато по твоей милости меня оттуда выпустили, а это еще хуже.
Почему по моей милости? И почему — это еще хуже? Тут уж я не выдержала и как трахну кулаком по столу, говори все как есть, а не то возненавижу.
Он только плечами пожал — говорить, мол, собственно, нечего, — меня выпустили после того, как справились у твоего фотографа, что ты и в самом деле работаешь и столько-то зарабатываешь, теперь я у них под наблюдением — может, на меня не ты одна работаешь и я нашел занятие повыгодней, чем контрабанда.
Он встал и заковылял к окну, смотрит прохожим на ноги. «Кася, — говорит, — ты уже столько заработала, бросай работу, а я найду себе занятие, плевать нам на Стася. Брэнда говорит, что у нее есть на примете один ночной клуб, где я бы понравился, нужно только научиться исполнять баллады, — подошел, стиснул обеими руками мое лицо, притянул к себе, — гляди, гляди мне в глаза, я сразу узнаю, любишь ты меня или ненавидишь». И мы смотрели друг другу в глаза — у меня даже слезы выступили, и он тогда сказал: «Нет, ты меня не ненавидишь. Ты, Кася, моя Кася, сделай то, о чем я тебя прошу».
Но я не хотела делать то, о чем он меня просил, не хотела, чтобы он кому-то в ночном клубе понравился — хотела сама зарабатывать, чтобы он когда-нибудь смог стать архитектором, высвободилась из его рук и говорю: «Глупо было бы бросать такую хорошую работу, а тебе надо не баллады петь, а изучать архитектуру и этим прославить свое имя». Тут его перекосило. «Помнишь, — говорит он, — как Франтишек уговаривал, иди учись, я сказал, не сейчас, а ты подскочила и спросила, а когда, оттолкнула меня, глаз с меня не спускала, пока я не сказал — никогда. Почему ты так сделала? Потому что хотела, чтобы я все время думал только о тебе, был только с тобой, а теперь уговариваешь не хуже Франтишека. Зачем, спрашивается? Зачем? — Он стиснул кулаки, я испугалась — уж очень страшное у него стало лицо. — Молчишь? Taк я сам тебе скажу: я тебе просто больше не нужен, тебе нужна студия Питера, вот что тебе нужно. Да и что тут удивительного. Питер — мужчина что надо, а главное, Питер — это не Михал».
Я никак не соображу, что на это ответить, и говорю, что Питер не только идеальный босс, но и очень приличный человек.
Не знаю, что случилось с Михалом, только Михал исчез, а вместо него появился какой-то шут. «Ну, ясное дело, — шипел шут, — самое модное лицо сезона, кристальной честности человек, — продолжал он шипеть. — Продавать лицо и тело так, чтобы оно оставалось недоступным, это вполне честно: Питер ведь не тебя продает, только твои фотографии, а ты продаешься, чтобы сделать из меня человека, ха-ха, Катажина-великомученица, ради польского бандита колесованная, я такую картину, «Колесование святой», у нас в костеле видел. Довольно, хватит с меня твоей святости, сыт по горло!»