Деревья в парке у Брэдли все еще давали приют безумцам, ручей напевал им свою песенку, каменные лавки беседки по-прежнему были для них местом отдохновения, совы летали бесшумно. Но, как утверждала Кэтлин, в тишине этой за последнее время появилось множество подозрительных шорохов. Кэтлин не всегда могла выйти на свидание, Михалу приходилось ждать ее почти до рассвета, иногда напрасно. Рафал, выпивавший в это время в баре, злился. Сентябрьские дни порой бывали холодными, часто шли дожди.
В одно из воскресений рано утром ко мне явился Михал, прямо с поезда, небритый, больной, грязный, с отвисшей нижней губой, с лицом, выражавшим страдание. «Осторожно, спина», — дернулся он, едва я хотела его обнять. Он лег прямо на пол, так ему было как будто бы легче. Велел позвонить Кэтлин и сказать, что мне удалось купить у знакомого фермера ветчину. Через час появилась Кэтлин, он тотчас вскочил, боль как рукой сняло. Они стояли друг против друга. Глаза у них потемнели, черты лица стали мягче. «Пойдем», — сказал он, как тогда, в первый вечер, взял ее за руку и повел к себе в комнату.
Боясь, как бы следом за женой не приехал Брэдли, я кружила у дверей, делая вид, что меня разбирает кашель. За дверями было тихо, как перед грозой, потом послышался негромкий смех, приглушенные слова, обычные молитвы любви. Я ушла. У моего сына и у этой ирландки было все, чего я давно уже была лишена, они были мной и Яном, мной и тем Яном, который остался во мне, тем Яном, которого для меня уже не было.
Они пошли в ванную. Когда я их снова увидела, Михал, только что побритый, улыбался, у Кэтлин запеклись губы. Михал обнял меня.
— Мне надо бежать.
Он протянул руку за плащом, по лицу его, не погасив прежнего счастливого выражения, пробежала гримаса боли. «До свиданья, Кася!» — прошептал он, дотронулся до ее руки и тихо закрыл за собой дверь. Их встречи напоминали чем-то богослужение.
Мы остались одни, я забеспокоилась, где же взять обещанную ветчину. Кэтлин открыла чемодан, ветчину она привезла с собой, дома скажет, что купила ее в Пенсалосе.
Понемногу нервы мои стали сдавать. Разговоры с Кэтлин носили иногда бурный характер. Как-то раз я не выдержала «Забудь о нем! — кричала я — Эта любовь не принесет вам ничего, кроме несчастья». Кэтлин рассмеялась. «Несчастья? Если я забуду о нем или он обо мне, вот это будет несчастье».
Как-то раз она приехала сердитая, села в кресло и поглядывала на меня из-под ресниц, как на врага.
— Что с тобой, Кэти? — тогда уже мы называли друг друга по именам.
Все обаяние ее улетучилось, она сделалась такой, какой, наверное, была бы, если бы ей пришлось повторить судьбу матери.
— А то, что прислуга за мной шпионит, Брэдли больше не верит — и все из-за тебя! Ты ревнуешь Михала ко мне! Зачем ты сказала Брэдли про симфонию Франка?
— Я? Клянусь тебе, я никому об этом не говорила.
— Никому? — кричала она — А почему же Брэдли привез мне пластинку? Это ты подучила старых лесбиянок сказать Брэдли, что это моя любимая пластинка. Ребекка приехала вчера с твоим знакомым полковником, и они вдвоем тоже целый вечер что-то тайком бубнили про меня Брэдли. И почему этот твой урод Стивенс, который даже цветочка мне на свадьбу не принес, хотя и был свидетелем, теперь чуть не каждый день звонит Брэдли по телефону, и Брэдли всякий раз закрывает перед моим носом дверь в свой кабинет? Почему все против нас? Почему? Почему? — Она потрясала в воздухе кулаками, и голос ее становился все пронзительнее.
Наивность ее слов показалась мне трагичной.
— Дорогая, — сказала я, — ты называешь его Брэдли. Но ведь это не какой-то там чужой Брэдли, это твой муж. Ничего нет удивительного, что он против вашей любви. А наши лесбиянки живут рядом, и каждый раз, когда ты к нам приходишь, они слышат музыку Франка. Не думай, что все против вас. Кто угодно, только не я.
Она посмотрела на меня с недоверием. Тени вокруг ее губ вдруг исчезли, ее рое, эта pays du tendre[21], снова стал трогательно детским, она упала передо мной на колени, обвила меня руками, из глаз ее полились слезы.
— Подружка, — плакала она, — моя Подружка, прости меня. Не бросай нас!
Не помню, как сама я вдруг тоже очутилась на полу, и, сидя на корточках, мы плакали вместе, как Изольда и Бранжьена, сломленные ударами судьбы.
События развивались своим ходом. Рафал при посадке доконал самолет и сломал себе ключицу. Михалу пришлось прыгать на парашюте, он отделался несколькими царапинами. Первым моим желанием было немедленно ехать в Труро, открыть Брэдли всю правду, любой ценой помешать опасной игре, которая могла стоить моему сыну жизни.
Я встала рано, оделась и ждала утреннего автобуса. Но время шло, автобус пришел и ушел, а я все сидела у себя в комнате, словно на вокзале. Я не вышла и к следующему автобусу.
Был октябрьский день, сквозь туман проглядывали желтые листья, напоминая мне варшавские Лазенки, Михала, ступающего по шуршащей листве, и то, как он подбегал ко мне, зажав в кулачке каштан, и с абсолютной верой в мои слова спрашивал: «Мама, в это играют или это едят?»
Нет, я не должна была обижаться на него ни за кочергу, ни за Луцк, ни за то, что он боготворил не меня, а отца. Я должна была остаться там и принимать участие в «спасении человека». Пока я жила своей тихой сельской жизнью в Корнуолле, Михал бродил по улицам Варшавы, разговаривая с преступлениями на ты. Любовь Тристана цвела в тени смерти, и Михалу вполне подходила такая любовь, точно так же как мне подходила роль Бранжьены, потому что я не сумела быть матерью. Я сняла жакет, отставила в сторону сумку и осталась дома.
Эрнест, любовно ухаживавший за ботинками Брэдли, оказывается, давно следил за ночными встречами Кэтлин и Михала в беседке. Своими наблюдениями он делился с миссис Мэддок, экономкой. В этом полупустом доме, стены которого оживляли лишь портреты умершей француженки, лукаво поглядывавшей на одинокого старика, вечно занятого своими бумагами и учеными разговорами, известие о его браке с молоденькой секретаршей было подобно выстрелу и пробудило в душах его обитателей давно затаенную жажду сенсаций. Пока они протирали мебель красного и палисандрового дерева и изысканные обивки, готовили стерильные блюда, пылесосили книжки их городские и деревенские родичи уводили чужих жен, наживались на краденом добре, перерезали друг другу глотки. Неожиданная выходка профессора приоткрыла для них окно в настоящую жизнь Они глотали слюнки, предвкушая coup de theatre[22]. Кэтлин жаловалась на чрезмерную предупредительность слуг, которые появлялись в дверях, прежде чем она успевала позвонить, и, крадучись, словно кот, выслеживающий мышь, всюду следовали за ней.
Несколько раз она заставала миссис Мэддок в своей спальне, лихорадочно освежавшую мебель с помощью пылесоса, который секунду назад еще молчал. Белье в комоде было переложено, на столе, среди писем от подруг, она нашла чужую заколку.
Как-то утром из библиотеки долго доносился приглушенный разговор, пока наконец профессор не повысил голос и Эрнест как побитая собака, не выскочил в коридор, щеки у него горели. В тот вечер, за ужином, Брэдли сказал Кэтлин: «Дорогая, если ты любишь ночные прогулки, одевайся теплее. Ночи сейчас холодные».
В начале ноября погода вдруг стала весенней. Снова, как год назад, когда Михал только появился в этих краях, на траве засинели островки фиалок и по дорожкам, посвистывая, скакали снегири в красных нагрудниках.
Михал не сдал конкурсного экзамена. Срезался по математике. Однако предложенный им фантастический проект театрального здания показался экзаменаторам занятным, и они разрешили ему пересдать экзамен после Рождества. Он вернулся в Пенсалос довольный и счастливый и на радостях несколько часов подряд возился с Партизаном.
Во время аварии он рассек лоб, заплывший глаз и черный пластырь над бровью делали его похожим на бандита из детективного фильма. Каждый раз, когда я пыталась заговорить о будущем, он прикрывал мне ладонью рот. Привез подарок — перекупленный у Рафала альбом разрушенной Варшавы.