Но тут же решительно приказала себе: коль уж приехала, то иди до конца. Само свидание подскажет, что делать, непременно подскажет...
Она вышла из туалета, направилась в медпункт, ей еще нужно было кое о чем расспросить Киру.
Они завтракали в жилой комнате, отделенной от медпункта тесовой переборкой, пили козье молоко, ели мед с хорошо пропеченным белым хлебом. «Мне по утрам с машины буханку в окно кидают»,— объяснила Кира.
— Ты что же, тут навсегда поселилась? — спросила Светлана.
Кира фыркнула:
— Однако ты тутошних мест не знаешь. Кто же в поселке навсегда?.. Транзитный поселок-то, хоть и речной, а все равно транзитный. А из тех, что в глубинке ставили, там брошенных не сосчитать. Лес валили. А как весь свалили вокруг километров на сто, а то и более, так побросали жилье, в другом месте ставили. А здесь и пристань есть, колония, ну и вот заводишко по ту сторону горы возводят, так еще народ держится. Опять же сплавная контора. Коренных в этих местах не найдешь. Вон дальше, в тайге, там деревни, там хлеба сеют, скот разводят, там и людишки старожилые живут. А у нас больше вербованные или по службе... Вот замуж выйду и подамся куда с мужиком,— рассудочно, строго сказала Кира.
— А есть за кого?
— Да сватаются. Но покуда не те, с кем детей растить, дом держать. Нынче мужик совершенно бродячий пошел. И что их по всему свету носит? Отробил по договору, а то и до договора — и вещички в зубы. Правда, на работу злые. Деньги за труды свои берут большие. На книжках держат, не балуют ими, как прежде бывало — загудит, загуляет, все спустит. Нынче деньги берегут. У другого на книжке и за сто тысяч. Так с собой с места на место и перебрасывает. Думаешь, зачем? А чтобы потом, когда на оседлость выйдет, дом себе поставить или квартиру купить, машину, однако... Но опять же на оседлость мало кто идет. Не семейный пошел народ, бродяжий. И что такая за мода — не знаю. Говорят: свободой дышим. А разве при оседлости свободы нет? Вот и проблема. Мне мужик стационарный нужен. Найду такого, тогда за него и пойду. И еще надо, чтобы он меня хоть малость, да любил. А то бродяжные, они больше мужчинскую компанию уважают. Женщина у них вроде как на временное пользование. А я себя уважаю. Я на временное никогда не пойду... У тебя-то мужик постоянный?
— Вот ведь к нему приехала,— ответила Светлана, хотя отвечать было неприятно.
— Ну, видишь же — нашла. И я найду.
И тогда Светлана спросила то, ради чего и повела этот утренний разговор:
— Ты майора... начальника колонии знаешь?.. Что за человек?
— А хороший человек,— сразу же ответила Кира своим спокойным, уверенным голосом.— Вот до него тут был — желчевик. Крикливый. Кишками маялся и от злобы никому спуску не давал. А майор, он спокойный. Людей сразу со всех углов видит и понимает, кто такой. Очень твердый мужчина. За такого бы я пошла, да у него семья имеется.
Светлана прикинула рядом здорового, краснощекого майора и хрупкую узкоглазую Киру с ее точеной фигуркой и мысленно усмехнулась, но тут же подумала: а каких только пар не бывает.
— Тебе надо от него чего? — спросила Кира.
— Пока нет, а потом...
— А ты проси. Сделает,— уверенно сказала Кира.— В рамках закона, однако. Он это блюдет, нарушений не любит.
— Спасибо, я поняла.
Кира взглянула на часы, спохватилась:
— Засиделись мы с тобой. Ко мне, однако, сейчас народ повалит.
Светлана вышла из медпункта загодя. На крыльце соседнего дома лежала свинья, щурила глазки. От реки по лугу с яркой зеленью полз туман, там медленно брели кургузые коровы, охраняемые сворой собак, шерсть у них была мокра от поздней росы. Впереди в распадке голубело небо, и на нем ярко выделялась обнаженная, как большой кривой зуб, скала.
2
В этой комнате стены были окрашены в серый цвет, окрашены густо, скорее всего масляную краску клали в несколько слоев, и так же были окрашены спинки железной койки, и стол, и табуретки, в зарешеченное, с ржавым козырьком окно пробивался тусклый свет. И хотя было тепло, но от всего окружающего веяло необоримой холодной неуютностью, надменной строгостью так, что Светлана и трех минут тут не пробыла, а уж ее сковало страхом. Скрипнула дверь на тяжелых петлях, военный сказал в коридор:
— Проходи, Вахрушев.
Антон решительно переступил порог, и она сразу же ахнула от удивления, увидев его. Он был в черной робе, наголо остриженный, хорошо выбритый — наверное, его подготовили к свиданию, в грубых ботинках, краснолицый, с задубевшей кожей на щеках, и синие глаза его неожиданно вспыхнули. Она и опомниться не успела, как он шагнул к ней, сильными руками привлек к себе, прижал, на какое-то мгновение заглянул ей в глаза, и этого взгляда хватило, чтобы ей стремительно открылась бездонная глубина времени, и там, в этой глубине, полыхнула молния, взвились красным пламенем лепестки маков под копытами Ворона, жаркий поток степного воздуха обдал ее, и забытое, давнее пронзительное чувство словно бы взорвалось в ней, она обхватила крепкую его шею руками, прижалась, и этот порыв, соединивший в себе самоотречение с неожиданным счастьем близости и боль сострадания, был так силен, так оглушающе нов для Светланы, что она, вскрикнув, заплакала, прижалась щекой к его груди.
Из дальней дали донеслись его слова:
— Ну, здравствуй... здравствуй...
Они и вернули ей проблески разума, но она не решалась оторваться от него, боясь разрушить охвативший ее порыв, боясь утратить Антона, уже догадывалась — ничего подобного в ее жизни не было, и оно ей безмерно дорого, а утрата неизбежно обеднит в чем-то важном.
Он тихо отстранил ее от себя, держа за локти, словно тоже боялся, что она не устоит на ногах, и Светлана опять увидела глубину его синих глаз и улыбку, несущую тепло, и снова в ней возникло желание прижаться к его груди. Он нежно провел пальцами по ее щекам, стирая слезы, потом усадил на табурет. Он все еще улыбался, не отпускал ее рук, смотрел на нее так, будто хотел запечатлеть ее облик навсегда, вобрать его в себя. По нему было видно: он не удивился ее порыву, словно бы даже готов был к нему, а у нее мелькнула мысль: «Да что же это со мной происходит?» Но привычная трезвая рассудочность не сумела в ней победить, она отринула от себя этот невольно возникший вопрос; потом... это потом...
Жалея Антона и мучаясь этой жалостью, она спросила тихо:
— Тебе плохо?
— Нет,— сказал он так же тихо, словно боялся звуком разрушить их душевную слитность.— Я держусь... Мне не страшно.
— Ты держись,— прошептала она.— Ты молодец... Ты настоящий...
Она еще тогда не знала, что потом будет много раз повторять про себя эти последние слова, и они станут для нее словно бы путеводной нитью в движении по сложному лабиринту событий, и она будет двигаться по нему, не выпуская этой нити из рук, а теперь лишь спохватилась, кинулась к сумке, которую у нее тщательно проверили перед тем, как впустить в эту комнату, и торопливо стала выкладывать на стол еду.
— Ты ешь... ешь... Это и мама твоя прислала...
Он не мог погасить своей улыбки, смотрел на ее хлопоты, будто ему и не нужно было никакой еды, только бы его не лишали возможности смотреть. И ее опять словно кто-то толкнул к нему, снова пронзила радость оттого, что он так смотрит. И это вновь возникшее ощущение породило, казалось бы, обыденную, но важную, как открытие, мысль: он ведь мой родной, по-настоящему родной, он всегда был моим с самого детства, и совсем не важно, что я на какое-то время отторгнула его от себя, он вернулся, и я вернулась к нему. Это не было угаром минувшего, скорее возрождением, а может быть, воскресением его, и она опять крепко обхватила Антона за шею, прильнула к его губам, и он стал целовать ее глаза, щеки, лоб, волосы, и она оторвалась от земли, так и не поняв — это он ее поднял и понес или же она сама увлекла его за собой... Она шептала: «Ты муж мой... ты муж...» И все остальное умирало в этом слове, опять время перестало отбивать свои сроки, опять раздвинулось пространство, открывая безграничный простор Вселенной, и только горячее дыхание, идущее от обветренных, но родных губ, обдавало ее, и гул ударов сердца заслонял все иные звуки.