Первая реакция толпы злопыхателей на известия о катастрофе в Париже, после первого шока — перемигивание: «Дом Виндзоров может наконец-то спокойно вздохнуть». Но уже через сутки весь народ (я имею в виду все ту же желтую прессу) уже склонялся к тому мнению, что «эта немчура с греками загубили нашу английскую розу»: то есть Виндзорам припомнили даже то, что их настоящая фамилия, со времен королевы Виктории и принца Альберта, звучит по-немецки (семейство стало называть себя Виндзорами в Первую мировую войну из-за антигерманских настроений), и что муж нынешней королевы — отчасти греческих кровей. Даже традиционный гимн «God save the Queen» — «Боже, храни Королеву» («любимая песенка Ее Величества», как острили злые языки), предваряющий каждое официальное событие в Великобритании, — в начале поминальной службы в Вестминстерском аббатстве звучал настолько вызывающе (в свете семейного конфликта между покойной принцессой и королевской семьей), что лица в безмолвствующей толпе обрели чуть ли не агрессивно-враждебное выражение.
Что происходило дальше, всем хорошо известно: прилюдные рыдания, похоронное бдение, народные шествия, многотысячные подписи и воззвания с требованиями воздвигнуть монумент, дать Нобелевскую премию, объявить ежегодный день траура. Расчетливая бесцеремонная аристократка, загулявшая в парижском «Ритце» с амбициозным арабом-любовником и разбившаяся в машине с пьяным водителем, соревнуясь в гонках с папарацци, превращалась у нас на глазах в святую. Мы ее презирали и травили вместе с фарисеями из Букингемского дворца, но она с улыбкой на устах продолжала стоически радеть за немощных и обездоленных — то есть за нас; пока не погибла, загнанная оголтелой толпой любопытствующих — то есть нами. Мы все, виновные в ее смерти, должны покаяться. Можно себе представить, как на этот массовый психоз отреагировал бы покойный Джеффри Бернард.
Впрочем, написав эту фразу, я задумался. Откуда нам известно, что подумал бы на этот счет и что сказал бы по этому поводу Джеффри Бернард? Может быть, весь пафос его отщепенства был в непредсказуемости. Не стоит забывать, что этот проповедник анархии — из семьи процветающего архитектора в либеральном фешенебельном Хэмпстеде, брат его — значительное имя в английской поэзии, да и сам он одно время был кадетом военно-морского училища. Именно этот мир стабильности и комфорта в своем семействе Джеффри Бернард и презирал, не найдя в нем места. Может быть, он пытался выскочить из этого блестящего черного такси бытовой дисциплины, точно так же как Диана пыталась в автомобильной гонке с папарацци вырваться из готического замка викторианских условностей семейства Виндзоров. Бернард закончил свои дни в инвалидном кресле. Диана — под обломками автомобиля. Может быть, в них было больше общего, чем того хотелось бы бывшим собутыльникам Джеффри Бернарда, обмывавшим их переломанные косточки в бернардовской водке с тоником? Может быть, толпы поклонников Дианы угадывали в ней именно то, от чего многие из нас инстинктивно шарахаются: рывок к неведомой свободе из диктатуры обстоятельств, заготовленных для тебя кем-то другим.
И что, собственно, делал я сам среди толпы лондонских алкоголиков, обмывая и обговаривая легенды о чужих святых и мучениках, — я, москвич, выпрыгнувший двадцать лет назад из поезда дальнего следования под названием «Россия» на пустынный полустанок под названием «Эмиграция»?
Третья рюмка[28]
Десять лет минуло с тех пор, как железный занавес рухнул. Разрешилось много загадок и тайн. Выяснилось, что в пьяном состоянии русские, как и некоторые шотландцы, могут начать лезть в драку. Как и ирландцы, порой становятся солипсистами и пускаются в монологи, не слушая собеседника. Пускают пыль в глаза, как некоторые отдельные французы. Становятся меланхоличными и слезливыми, как англичане. Пускаются в танец и поют, как итальянцы или греки. Или падают под стол, как скандинавы. И так далее.
Все это так. Во внешних проявлениях все счастливые алкоголики похожи друг на друга, все несчастливые — несчастливы по-своему. Однако и сходство, и различие тут обманчивы. Вся цель западноевропейского ритуала выпивки — от парижского кафе, испанской бодеги и греческой таверны до английского паба — это оживить рутину жизни, утвердить заново чувство реальности, почувствовать себя вновь частью общества, коллектива. Даже последний ирландский алкаш пьет для того, чтобы утвердить себя в глазах собеседника. Русское пьянство ставит перед собой совершенно обратную цель: это побег от реальности, это освобождение от коллектива, это перескок в иные сферы бытия, точнее — небытия. В этом смысле алкогольное опьянение по-российски ближе, пожалуй, к идее гашиша и кокаина, и вообще — наркотиков. В России не пьют, в России — ширяются: через рот.
Все начинается как у людей: накрытый стол, закуски, рюмочки. Сейчас, с триумфом капитализма в сфере обслуживания, количество водочных этикеток — праздник для глаза, а закуски — как в дореволюционной литературе. Но кончается все паралитическим состоянием, отпадом, блёвом, ревом, уходом в бессознанку. И в несознанку тоже — в том смысле, что наутро всегда можно сказать: «А я ничего не помню». Действительно, если наутро после пьянки нет ощущения полной потери памяти с определенного момента накануне (скажем, после того, как сбегали в магазин за четвертой бутылкой), считается, что пьянка не совсем удалась.
Самые любимые истории о выпивке всегда про то, как сначала происходило одно, а потом, не успел оглянуться, и уже совершенно иное и несусветное. Сначала был в одном месте, а потом, глядь, и уже совершенно в ином, непонятно где. Эта событийная и географическая бессвязность — виртуальная попытка на время выпасть из истории, это эмиграция за границу собственной жизни, в поисках нового дома, свободы, равенства и братства — за пределы настоящего, где все иначе, где нет ни властей, ни семьи. Пьянка — это всегда путешествие в неизведанное. Мы знаем из забытой русской литературы о запойных разговорах в купе поезда дальнего следования. Такой поезд — это зона вне обычного времени и пространства, когда пассажиры, встретившись часов на шесть, больше никогда в жизни не увидятся и поэтому могут не бояться взаимных откровений.
Один из ритуалов выпивки среди серьезных московских пьяниц с прошлого века до 60-х годов так и назывался: «Путешествие из Петербурга в Москву». На столе, среди бутылок и рюмок, раскладывается карта железнодорожного маршрута Москва — Петербург. Участники ритуала по очереди звонят в колокольчик, объявляя следующую станцию. На этой станции все «сходят с поезда» и выпивают очередную рюмку водки в «станционном буфете». Учитывая количество станций и буфетов на этом маршруте, мало кто из известных мне людей «добирался» до Петербурга. Собственно, классика советской эпохи, «Москва — Петушки» Венедикта Ерофеева, построена именно по этому принципу (названия глав соответствуют названиям станций), а герой, пытаясь попасть на Красную площадь, оказывается постоянно на Курском вокзале, откуда и идет поезд в пригородный поселок Петушки. Большинство наполовину выдуманных историй-анекдотов о состоянии патологического опьянения связано с транспортными казусами. Из них самая советская — о том, как пьяный муж принес домой статую Ленина. Наутро он объяснил жене, что пресловутый ленинский жест, обращенный в будущее, он воспринял как поднятую руку в поисках такси. Жена: «Так ведь он же гипсовый!» Муж: «А я подумал: это он заиндевел от ожидания на морозе».
Тюремные ворота распахнулись, железный занавес рухнул, а русский человек все еще пытается пробиться за границу, к недоступным рубежам собственного сознания сквозь узкое горлышко водочной бутылки. В чем тут дело? В отсутствии цивилизации? Мол, шаг в сторону от центральной улицы, похожей на цивилизацию Берлина или Парижа, и ты снова — в объятиях российского варварства? Или это нечеловеческие морозы, когда природа умирает чуть ли не на полгода и темнеет засветло? Человек нуждается в какой-то шоковой терапии, чтобы очнуться — впав в забытье.