Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Жалкие эмигрантские комнатушки «Дара» были обменены на карикатурные мотели «Лолиты». Недоступное дореволюционное прошлое набоковских героев стало другой страной, заокеанской мечтой, заграницей. Это дореволюционное прошлое, отпавшее с возникновением Советского Союза, было и для меня другой страной, точно так же как Америка — для Гумберта Гумберта. А та страна Россия (и ее прошлое), которую потерял сам Набоков, для меня вообще никогда не существовала. У меня зародилось подозрение, что страстные поклонники Набокова, живущие в своем уютном, обособленном мирке, совершенно игнорируют тот факт, что вездесущая советская идеология стала неотъемлемой частью жизни всего остального населения. Эту идеологию они воспринимали как еще одно заурядное проявление идиотизма вульгарной толпы, которой манипулируют хитроумные демагоги. Но мой ежедневный быт, как жизнь всякого, заключенного в границах СССР, был насквозь пропитан советской идеологией, партийными лозунгами. Я принадлежал к поколению, открывшему для себя соц-арт, советскую поп-культуру, с ее корнями в партийной пропаганде для пролетарских масс. Эта повседневная реальность казалась слишком вульгарной для привередливых снобов из набоковского лагеря.

Постепенно меня начал раздражать слепой энтузиазм и нелепое желание разделять с кем-то приступы чужой ностальгии. Этот культ преклонения перед набоковским прошлым, как перед идолом, отнимал у меня мое настоящее.

Обожателям Набокова нравились темные аллеи, старинные поместья и экзотические бабочки; болезненно-хрупкую претенциозность Петербурга они предпочитали московской вульгарной толчее. Они были аристократами, мы — пролами. Их Набоков нас игнорировал; он был нашим классовым врагом.

***

Лишь много лет прожив вне России, я научился ценить набоковскую манеру мышления, его видение в целом, с идеей как бы потустороннего сосуществования двух миров: России внутри нашего сознания и чужой страны вовне — писательский прием, коренящийся в картезианском противопоставлении души и тела. Эта концепция внутренней раздвоенности породила целый новый жанр — русский роман в изгнании. Сознательное развитие этого жанра по праву принадлежит Набокову, и только ему.

Этот пересмотр образа Набокова в моем сознании привел к нашей второй воображаемой встрече. Мое отношение к писателю коренным образом изменилось, когда мне в руки попались его интервью и публицистика, изданные под заголовком «Твердые суждения» («Strong Opinions»). Даже заранее заготовленные и тщательно отрепетированные остроты и каламбуры — эти искусственные драгоценности, украшавшие тексты его интервью, — не могли скрыть от меня Набокова, совершенно не похожего на того, каким он представлялся мне как читателю его романов. Мой собственный опыт выживания на Западе заставил меня оценить его литературное бесстрашие. Однако самым поразительным было то внимание, которое он уделял моему — советскому — прошлому. Он был осведомлен не только о трагической судьбе и идеологических столкновениях таких великих изгоев режима, как Мандельштам или Ахматова. Ему было хорошо известно и о хитроумных литературных приемах и стилистических уловках, к которым приходилось прибегать большинству советских писателей, чтобы избежать смирительной рубашки советской цензуры. Его проницательность в понимании ситуации поражала. Его резкие высказывания по поводу дешевой религиозности и политического обскурантизма «Доктора Живаго» раскрепощали своей интеллектуальной вольностью, как и его более поздние иронические замечания о Солженицыне. Облегчением было услышать и трезвое суждение о дешевой сентиментальности Достоевского. Все это шло вразрез с общепринятыми мнениями на литературу и политику в кругах российской либеральной интеллигенции той эпохи.

Я был потрясен. Ощущение было такое, будто в башне из слоновой кости сняли охрану при входе и надменный, холодный эстет, спустившись к нам, оказался нашим современником, страстным, весь в тревоге и волнениях, уязвимым и настороженным, агрессивным с врагами, заботливым по отношению к друзьям.

Не теряя времени, я взял на себя смелость отобрать для Би-би-си те отрывки из интервью в сборнике литературных выступлений Набокова «Твердые суждения», которые затрагивают эмигрантскую сторону набоковианы и которые в то время были практически неизвестны русскому читателю. Я отобрал из книги не вырванные из контекста цитаты, а отдельные вопросы вместе с ответами на них, целиком, без каких-либо изменений или сокращений. Собранные воедино, эти вопросы и ответы, зачитанные по радио, стали звучать как новое или «воображаемое» интервью с Владимиром Набоковым о его отношении к России и русской литературе в эмиграции. Это «состряпанное» мной подобие «новой беседы» с Набоковым вышло в эфир русской службы Би-би-си в 1986 году. В тот период своей жизни я был регулярным автором парижского «Синтаксиса» (его редактировала супруга Андрея Синявского Мария Розанова). Я дружил с Синявскими, так что не удивительно, что текст дошел до них, был прочитан, оценен и в конце концов появился в «Синтаксисе» без подробной консультации со мной. Предполагалось (вполне справедливо), что я не буду возражать против публикации текста, уже прозвучавшего по радио. И радио-версия, и журнальная публикация получили довольно широкий отклик в России.

Спустя несколько месяцев редакторы «Синтаксиса» получили письмо. Написано оно было госпожой Набоковой, выражавшей серьезную озабоченность и возмущение публикацией этого материала. Она обвинила журнал в нарушении законов о копирайте, а меня лично в «незаконном присвоении авторства». Не стану оспаривать законность перепечатывания отрывков из набоковских интервью в периодическом издании. Могу сказать лишь одно: консультант по авторским правам Би-би-си сообщил мне, что в материале, предназначенном для трансляции по радио, каждая цитата из текста не должна превышать определенного количества строк, и я, как мне казалось, не перешел допустимых границ; не отрицаю — какие-то неувязки могли возникнуть. Однако обвинение в том, что я присвоил себе авторство Набокова, звучало абсурдно. Тексту моей «воображаемой беседы» с Набоковым о России предшествовало подробное объяснение о том, как он возник. Впрочем, я готов был молча проглотить и это ложное обвинение. Однако госпожу Набокову шокировали не только юридические вопросы. В ее письме говорилось: «Еще более возмутителен для меня лично тот факт, что "перевод" Зиника представляет собой жалкую карикатуру на блестящий, высокохудожественный стиль Набокова».

Этого обвинения я выдержать не мог. Не собираюсь защищать свои переводческие заслуги, но как автор семи романов, опубликованных в переводе на разные языки с разной степенью успеха в Британии, США и Европе (четыре из них были опубликованы и в России), я считал, что определенное чутье в вопросах стилистики у меня имеется. Если Вера Набокова не была знакома с моими романами, то могла, по крайней мере, заглянуть в мой рассказ «3а крючками», опубликованный в том же, где и ее письмо, номере «Синтаксиса» (а на английском — в журнале «The New Yorker»).

Перечитывая свой перевод набоковских интервью, я обнаружил-таки пару ошибок; кроме того, кое-где можно было бы подправить синтаксис. Но в целом я готов защищать свой вариант перевода. Я передал английский Набокова в современной разговорной манере, как не лишенную своеобразия речь просвещенного интеллигента, эрудита, человека на поколение старше меня. С моей стороны это было сознательное решение. Можно, конечно, возразить, что английский, на котором говорит Набоков в «Твердых суждениях», следовало бы перевести на русский, подражая манере Набокова той эпохи. Я, что, должен был воспроизвести словесные выкрутасы и промахи эмигранта, подзабывшего свой родной язык? Неужели госпоже Набоковой хотелось, чтобы ее супруг звучал как один из тех анекдотических персонажей, чью эмигрантскую речь он с такой сочувствующей улыбкой пародировал в своих ранних вещах?

49
{"b":"189193","o":1}