Он мысленно согласился с ней: после бюро, обсуждавшего Уфимцева, прошло две недели, а он так и не удосужился поинтересоваться, как обстоят дела у Егора.
— Чего ради она тебе решилась письма слать? Жалуется, что ли, на судьбу?
— Сказал тоже: жалуется. Будет она жаловаться — ты что, не знаешь Аню? Просит подобрать ей методику по математике и выслать с кем-нибудь... Вот ты поедешь, я и пошлю.
Когда он садился за стол, на стенных часах пробило девять. С огорчением подумал, что опоздал сегодня на работу, чего с ним бывало лишь тогда, когда возвращался домой за полночь из поездок по району. Бубнил на стене ящичек динамика, но он не слушал, голова была занята предстоящими делами.
Но вдруг какая-то фраза диктора насторожила его, привлекла внимание. Он поднялся, не выпуская стакана с чаем из рук, подвернул рукоятку динамика, прислушался к посвежевшему голосу диктора. Передавали передовую «Правды».
«Ленинская партия, — читал диктор, — враг субъективизма и самотека в коммунистическом строительстве. Ей чужды прожектерство, скороспелые выводы и поспешные, оторванные от реальности решения и действия, хвастовство и пустозвонство, увлечение администрированием, нежелание считаться с тем, что уже выработала наука и практический опыт. Строительство коммунизма — дело живое, творческое, оно не терпит канцелярских методов, единоличных решений, игнорирования практического опыта масс».
Он посмотрел на листок календаря, там стояло: октябрь, семнадцатое.
И сразу все — и жена со своими заботами об Ане, и сладкий чай, и недоеденная картошка ушли куда-то, отодвинулись, в памяти осталась, звучала, как колокол, фраза: «Строительство коммунизма... не терпит канцелярских методов... не терпит... не терпит...»
Он поставил стакан на стол, торопливо снял с полки шляпу, подхватил пальто и, под недоуменный взгляд жены, быстро вышел.
Не успел он войти к себе в кабинет, как появился Торопов. Еще с порога, не поздоровавшись, он крикнул Акимову:
— Слышал?
Акимов понял, о чем он спрашивал.
— Слышал, конечно.
— Ну как? — Торопов присел к столу, не раздеваясь, не снимая кепки. Он как-то широко, очень радостно улыбался, будто только что совершил немыслимый подвиг и еще не мог как следует успокоиться, — Кончился наш спор с Пастуховым. Кончился! В нашу пользу!
Он вдруг захохотал, вскочил с места, словно не знал, куда девать себя от радости, забегал по кабинету. Акимов следил за ним и тоже волновался, ему тоже хотелось вскочить и что-то делать, чтобы слова, услышанные по радио, превратились в реальность, пришли в действие. Но он переборол себя, вытащил из стола сигареты, закурил.
— А не рано ли радоваться? — спросил он Торопова, спросил, чтобы успокоить себя, услышать еще раз подтверждение своим мыслям. — Думаешь, будут какие-то изменения в политике? Или все по-старому останется?
— Будут изменения! — с уверенностью ответил Торопов. — Вот посмотришь. И прежде всего в сельском хозяйстве. Сама жизнь, само состояние дел в сельском хозяйстве зовет к этому, толкает в спину. Разве тебе не ясна передовая «Правды», — а ведь она исходит из решения Пленума, — что партии чужды прожектерство, оторванные от реальности решения и действия, увлечение администрированием, чего у нас за последнее время хоть пруды пруди. И ходить далеко не надо — тот же Пастухов, да и в области Пастуховых немало. Так что изменения будут.
— Твоими бы устами да мед пить, как говорили в старину.
И тут зазвенел телефон.
— Слушаю, — сказал Акимов, подняв трубку. По мере того как кто-то говорил с ним, Торопов видел, как менялось, мрачнело лицо Акимова.
— Буду обязательно, — сказал он и положил трубку.
— Что-нибудь неприятное? — присмирел Торопов, вновь опускаясь на стул.
— Да... Стенникова из Полян звонила, умер Позднин, бывший председатель колхоза.
— Знал немножко Позднина... Больной был человек, что ж тут удивительного?
— Да нет, он еще крепко держался. Тут другое. Стенникова говорит, от сердечного приступа. Зять умереть помог...
5
Похороны бывшего председателя колхоза Трофима Михайловича Позднина были назначены на два часа дня.
С утра шел дождь, но к полудню он перестал, выглянуло солнце, разогнав тучи, и стало хорошо: все вокруг умылось дождем — и зеленая отава на Кривом увале, и кладбищенская березовая роща, и голубеющее за рощей небо — чистое, без единого пятнышка. Как будто нарочно, чтобы сделать приятным последний путь Трофима Михайловича, — жил в трудах и заботах, так пусть его последний путь по земле будет светлым и достойным прожитой жизни.
Ко времени похорон около дома покойного собралось чуть не все население Больших Полян и Шалашей, — Трофима Михайловича, руководившего хозяйством в трудные послевоенные годы, колхозники крепко уважали: несмотря на некоторые особенности его характера, он был человек хороший, зря не обижал, заботился о колхозниках.
А особенность его характера заключалась в том, что был мужиком по-крестьянски с хитрецой, или, как говорят, себе на уме. Речи вел всегда тихо, спокойно, не кричал, как другие, но, кажется, не было случая, чтобы ему не удавалось уговорить человека. И вот тут он иногда пускался и на хитрость, собеседник не замечал, как его обводили вокруг пальца. После тот возмущался, обвинял Позднина в семи смертных грехах, а Трофим Михайлович только виновато улыбался, разводил руками, дескать, что поделаешь, нужда заставила так поступать, и ты бы на моем месте от этого не ушел. На него очень-то не сердились, понимали, что делает это не от злости на человека, а для общей пользы, и прощали ему его маленькие хитрости.
Еще вчера, узнав о кончине Трофима Михайловича, Уфимцев пошел проститься с ним, навестить семью покойного и договориться о похоронах. С тревогой, с болью в сердце перешагивал он порог дома, о котором когда-то мечтал, как о своем: женившись на Груне, он намеревался жить у тестя. Об этом он не говорил с Трофимом Михайловичем, но знал, что тот был настроен так же и лишь ждал возвращения солдата домой.
В доме толпилось много соседок; увидев председателя, они потеснились, дали ему место.
И вот тогда-то, при виде этого еще недавно живого, бодрого, с тихим, ласково-приглушенным голосом, вечно куда-то спешащего человека, теперь отрешенного от всего, что ему было дорого, Уфимцев вдруг понял, что он очень виноват перед Трофимом Михайловичем, пожалуй, не менее, чем перед Груней. Он не слышал от Трофима Михайловича и слова упрека, но знал, что тот глубоко переживал несчастье дочери, отвергнутой любимым человеком. Он отвернулся от покойного и неожиданно встретился глазами с Груней, стоявшей у окна, встретился и испугался: в ее глазах он прочел то же, о чем подумал сейчас, что именно он виноват во всем, виноват в преждевременной смерти отца, — не было бы этого Васькова на ее пути, не было бы и вот этого нелепого случая, сведшего отца в могилу.
Уфимцев не мог дальше переносить ее взгляда. Ничего не сказав, не переговорив, как хотел, с Агафьей Петровной, повернулся и ушел. Зайдя в правление, поручил Векшину заняться похоронами, а сам, велев оседлать Карька, поехал в Шалаши.
Но Шалаши были только предлогом. Выехав за село, он повернул направо, пересек тихую, маловодную в это время Санару и поскакал через луга к полям, бесцельно проездил по ним до вечера, пробираясь узкими дорожками по гривкам оврагов и опушкам леса. Осень медленно сгорала от злых ветров и частых дождей. Уже не осталось на деревьях желтых и багряных листьев, так недавно радовавших глаза своей необычайной красотой, — деревья стояли голые, трава в колках пожухла, почернела, и в полях было пусто — они наводили тоску своей чернотой и безжизненностью, лишь озими с их буйной зеленью скрашивали немного эту унылую пору поздней осени. Да еще сороки, стрекотавшие без умолку при виде всадника. Иногда Карька и Уфимцева пугали шумно взлетавшие тетерева; плавно, чуть подрагивая крыльями, они тянули к ближайшим березкам и усаживались на их вершинах, осторожно вытягивали шеи.