Но, оказалось, думали о нас, смотрели наши документы и коротенькие биографии, и в середине мая мне вдруг приказали явиться в отдел кадров НКПС, как тогда называлось Министерство путей сообщения.
Я домчался в метро до Красных ворот, вошел в здание, которое хорошо знают все москвичи и железнодорожники. Выяснилось, что пропуск по моему эрзац-паспорту выписать не могут; заместитель начальника отдела кадров, моложавый симпатичный человек с залысинами, принял меня тут же, в ожидалке бюро пропусков.
— Хотим послать вас в дорожную газету, — объявил он, угощая настоящим «Казбеком». — Вы женаты?
— Женат.
— Тогда целесообразней послать вас на Карагандинскую дорогу. Легче с питанием, с квартирой. Вторая вакансия — Винница…
От крепкой папиросы или от радости, что опять буду работать в газете, я почувствовал, что пьянею; в голове все поплыло, но сквозь сладостный покачивающийся туман пробился недоуменный вопрос: как же — Винница, если она еще не освобождена? Что-что, а уж за продвижением нашей армии мы — прежде всего солдаты, а потом грузчики — следили не менее пристально, чем в Генштабе!
— Днями освободят, — махнув рукой, мимоходом, как о чем-то уже решенном, сказал кадровик. — Управление дороги и редакция в основном скомплектованы.
И что же вы думаете?
В этот же вечер, перед тем, как мне отправиться на вокзал, мы торопливо вскарабкались на самую высокую крышу центрального склада и восторженно смотрели, как в теплой синеве майских сумерек взлетали, рассыпаясь радужными брызгами, тысячи огней — Москва салютовала доблестным войскам, освободившим Винницу.
Я не стал делать поправок и отправил рассказ в другой журнал, редактор которого воевал сам и знал, что все это так и было. Было всегда.
Темные августовские ночи
Два синих ларька, длинный, вкопанный в землю горбатый стол летнего базарчика да тесовый магазинчик с пудовым замком на двери — торговый ряд, который из ночи в ночь, с весны до осени сторожит Дарья Яковлевна. Летом тут народ с утра до темного гомонит: днем — больше бабы, за молоком, за ягодой, либо ребятишки за розовыми пищекомбинатовскими пряниками, вечером, считай, одни мужики — за поллитрами. А с осени, когда закосят дожди и ларьки заколотят крест-накрест досками, Садовая опять станет тихой боковой улочкой с рябыми стылыми лужами в выбоинах. Тогда Дарья Яковлевна перейдет сторожить склады, где есть будашка, а в будашке — железная печка. Третий год стоит она в сторожах, и еще пять лет стоять — до пенсии. Раньше на кирпичном заводе работала, лучшей обжигальщицей была. Как, бывало, праздник, так премия. А потом, как сердце прихватило — раз, да другой, да третий, как врачи ограничение дали, так уж ее сюда и поставили. Ничего — все при деле. Иной раз подумаешь, так лучше бы эти пять лет шли, шли да и не кончались: неохота на пенсию.
Чурбашок, на котором Дарья Яковлевна коротает скорые весенние, а теперь подлинневшие августовские ночи, на месте; замок на магазине цел, — вон какой дурило, вроде доброй тыквы. Заступая на дежурство, Дарья Яковлевна, привычно вглядываясь, неторопливо идет вдоль торгового ряда — высокая, в черном незастегнутом ватнике, в наброшенном на голову и пока не повязанном темном платке. Под утро и ватник и платок в самый раз будут.
Крайний, на самом углу, дежурный ларек все еще открыт; в освещенном квадрате, подавая поллитровки, крутится в белом халате дородная Степановна.
— Припозднилась ты что-то, — строговато говорит Дарья Яковлевна.
— С ними припозднишься! — немедленно визгливым голосом откликается Степановна. — Не закрой, так всю ночь не уйдешь. Вроде мне самой и жизни уж нет! Всё!..
Притворно ругаясь — сейчас самая выручка, — продавщица сует в протянутые руки бутылку, вторую, с треском закрывает окно и вываливается наконец из ларька. Вываливается, каждый раз поражая усмехающуюся Дарью Яковлевну: как такая гора мяса в эдакой клетушке умещается?
Свет в ларьке гаснет, враз загустевшая темнота бьет по глазам и тут же вроде редеет. На западе еще доигрывают голубые струи позднего заката, по небу разгораются, ясно мерцая, звезды. Все окружающее приобретает мягкие, чуть расплывчатые очертания, и только громкие голоса подвыпивших мужиков нарушают ночную тишину и покой.
Размахивая малиновыми огоньками папирос, мужики, заняв за длинным горбатым столом место торговок, заканчивают свое стограммовое пиршество. В душе Дарья Яковлевна немного и сочувствует им, но больше — осуждает. Конечно, после работы, с устатку, понемножку и выпить не грех. Не все же — работа, работа. Им ведь, мужикам, тоже когда собраться хочется да свои мужские разговоры поговорить. Это ведь так только считается, что одни бабы до разговоров охотницы. Приглядеться — так мужики не меньше языками почесать любят. И толку от их разговоров, как и от бабьих, — одинаково: никакого. Только гонору побольше. Так что — пускай бы и выпили, лишь бы место и время знали. А то ведь прохлаждаются, а жены с ребятишками ужинать ждут. И пьют многие нехорошо: под «утирку», под тот же черствый пряник, а если кто огурец прихватить догадался, так под него уж и бутылки на двоих мало! Нет, что там ни толкуй — прежде аккуратнее пили. Иван, бывало, вернется в субботу из бани — сама чекушку на стол выставляла. Капусты там соленой, еще чего, что от обеда осталось, самовар шумит — как заведено. Когда, случалось, и Дарья Яковлевна рюмочку пригубит, а после ужина-то, глядишь, в четвертинке еще и останется. Неужто, доживи он, тоже бы так наловчился?..
Дарья Яковлевна проходит вдоль стола, зорко вглядываясь и все примечая: похоже, заканчивают. Знакомых не видать, а незнакомому не укажешь. Это раньше, когда тут глухомань была, каждого в лицо знала, каждый тебя знал. А после войны, как прошла автотрасса, народу в городе прибавилось.
В окнах напротив — у врачихи со «Скорой помощи» и у кузнеца Потемкина — гаснет дрожащий серебристый свет телевизоров, — должно быть, одиннадцать уже. По дощатому тротуару стучит каблучками учителева дочка, — скорей всего, с последнего сеанса, из кино… Меняется жизнь, и зря старики, а когда под настроение и она, Дарья Яковлевна, бурчат, что, дескать, прежде все лучше было. Вранье!.. На каждом углу колонок понаставили, воды теперь — хоть залейся. Забыли уже, как прежде руки рвали, пока из колодца ведро выкачаешь. Тут вот, на Садовой, деревянный, из досок, тротуарчик уложили, а по центральным улицам — бетонные плиты. Идешь вечером — навстречу тебе краля на шпилечках, юбка колоколом, ну скажи — с картинки прямо! И кто думаешь? Девчонка с того же кирпичного. Вот тебе и прежде! Прежде, бывало, справят что, так уж до износу, в гроб в том же положат. По совести-то, прежде одно только лучше и было: своя молодость. Так никто в этом не виноват, что из любого молодого со временем старая песочница образуется. Эх-хе-хе!..
Гулены наконец расходятся. Все к трассе, к центру держат, и только один направляется в противоположную сторону, к речке. Поравнявшись с Дарьей Яковлевной, он останавливается и, покачиваясь, добродушно спрашивает:
— Ты чего, тетка, как домовой, тут сидишь?
— Надо, вот и сижу.
— И не боишься?
— Я, парень, ничего уже не боюсь, — с горчинкой говорит Дарья Яковлевна. — Отбоялась!
— Чегой-то так?
— Проживешь с мое — узнаешь.
— А если вдарит кто? — все так же миролюбиво и настырно допытывается парень.
— Ты, что ли? — усмехается Дарья Яковлевна. — Тебя сейчас самого вдарят, если жена дома ждет.
— Ой, вдарят, твоя правда, тетка! — довольно хохочет парень. — Пойду.
— Иди, иди, давно пора.
Выждав, Дарья Яковлевна поднимается и идет вслед за парнем. Не свалился бы: мосток через речку узкий. Пьяному, говорят, море по колено, но утопнуть он и в луже может… Нет, этот не сорвется: шел — покачивался, а через мосток как по струнке перебежал и за перила не подержался. Домой, поди, и вовсе мелким бесом заявится: вроде ни в одном глазу, на работе, мол, задержался…