В детдом он больше не вернулся.
— Такие вот коврижки! — Леонид Иванович по-прежнему лежит на животе, подперев рукой подбородок, покусывает травинку… — Может, конечно, и глупо — что заупрямился, но, в общем, не вернулся… Залег, как медведь в берлоге. Подымался — поесть. Да когда Сергей приходил. Теперь понимаю: нужно было кризис перенести. О работе на будущее не беспокоился — в любую контору счетоводом мог пойти. Сторожем, подсобником — кем угодно. Без работы не останусь, это я знал: не в Америке… А в начале декабря, через месяц, в районо вызвали. К тому самому заву, который уволить требовал. Накрутили его где-то и определенно — не без участия Сергея. Мужик-то, к слову, неплохой оказался: молодой, неглупый. Больно уж, правда, заинструктированный. Так и начал: «Есть, говорит, указание…» Предложил на выбор: либо в детдом вернуться, либо, лучше того, — во вторую школу, математичка в декретный ушла. Конечно же — в школу! В которой и поныне пребываю…
Хмыкнув, Леонид Иванович садится, другим — деловым тоном предлагает:
— Угостить вас квасом? Холодным, ядреным!
— Недурно бы.
— Пошли. Заодно и келью мою холостяцкую посмотрите.
В преисподнюю спускаются, — мы, наоборот, поднимаемся: с каждой ступенькой по крытой деревянной лестнице духота все плотнее и горячее, взмокшая под рубашкой майка прилипает к телу. Через кухню — с газовой плитой и двумя одинаковыми холодильниками — проходим в продолговатую комнату; в ней на первый взгляд всего три предмета: сколоченные из досок книжные стеллажи, слева по стене, почти до потолка, диван-кровать, справа, и письменный стол у распахнутого во двор окна; стул, настольная лампа под зеленым матерчатым колпаком и кресло в углу — это уже детали.
— Пронесло немного, а то дышать нечем было, — довольно говорит Леонид Иванович. — Садитесь, я сейчас.
Широкий удобный стол завален журналами, газетами, тетрадями; с краю, впритык к подоконнику, овальный, на подставке портрет молодой женщины, — везет мне в Загорове на портреты! На кухне хлопает холодильник, быстренько устраиваюсь в кресле; отсюда, из угла, замечаю еще одну деталь: треть самодельного стеллажа закрыта шторкой — что-то вроде гардероба. Вероятно, так и следует жить — ничего лишнего…
Козин возвращается с трехлитровой стеклянной банкой.
— Видели — отпотела! — загодя нахваливает он. — Это вам не из цистерны — пожиже да побольше. Это, доложу вам — вещь! Производство моих соседей старичков. По тайным рецептам!
Квас, в самом деле, не просто хорош — великолепен: схватывает зубы, шибает в нос, пронзает нутро шипучей ледяной кислотищей.
— Может, — сахару?
— Что вы!..
После двух чашек подряд сидишь отяжелевший, отсыревший, испытывая легкий сладостный озноб и — от блаженства — отсутствие каких-либо желаний. Какое-то время, в полном душевном согласии, молча кейфуем, две струи табачного дыма, сливаясь, уплывают в открытое окно, за ним синеет ранний вечер.
Леонид Иванович сидит за столом, привычно подперев левой рукой подбородок; овальный, обтянутый ободком портрет молодой женщины — как раз напротив, — поэтому, наверно, и объясняет:
— Дочь, Юля… — Его ореховые, под клочкастыми пепельными бровями глаза на секунду останавливаются на мне и снова обращаются к фотографии. — Два лица — в одном… Очень похожа на жену в молодости…
— Здесь, в Загорове, живет?
— В Челябинске, с мужем…
Теперь молчим долго, основательно. В ополовиненной банке с квасом набегают, лопаются, шипя, пузырьки; косо, глубоко лежат складки-борозды по краям губ Козина, заглядевшегося в окно; за ним чисто, трепетно мерцает в синеве первая звездочка, единственная постоянная гостья в этой пустоватой комнате. Видит, смотрит на нее, оказывается, и Леонид Иванович.
— Звезда любви — звезда моей печали, — негромко читает он на память, разом договаривая все недосказанное; тут же, впрочем, смещая акцепты: — Сергей романс этот любил.
ТРЕТЬЕ ПИСЬМО МОЕМУ ЧИТАТЕЛЮ
Дорогой друг!
Опять меня потянуло накоротке поговорить с Вами.
О том, что нельзя — как вещь, как предмет — потрогать, взять в руки, переставить с места на место, но что реально и первично, как воздух; о том, что дает начало всему живому и без чего невозможна жизнь, ее самое высокое творение — гомо сапиенс; о том, что дает человеку незримые могучие крылья и он взмывает на них ввысь, и может лишить его этих крыльев, разверзнув под ним бездну; наконец, о том, о чем, по мнению иных, нам с Вами, по годам нашим, вроде бы и рассуждать уже не пристало, — о любви. По мнению иного зеленого юнца, толком еще и не ведающего, что она такое — любовь, да иного глубокого старца, который, кстати, может быть, и помоложе нас, но у которого все уже перегорело, если, конечно, вообще в нем было что-то горючее. Поговорим потому, что в этом есть необходимость, и потому, что мы с Вами знаем ее — любовь. Поговорим прямо — ибо те же прожитые годы научили нас прямоте; поговорим уважительно — как с уважением берем мы кусок трудового хлеба; поговорим бережно — как бережно, со скупой лаской держит гранильщик в своей усталой ладони только что ограненный им алмаз-звезду.
…Не устраивали нам с Вами пышных свадеб; не подкатывали мы со своими невестами на украшенных лентами машинах к стеклянным Дворцам бракосочетаний; не шли — в черных костюмах и кружевных платьях — по ковровым дорожкам, с охапками цветов; не стреляли поздравительно в потолок пробками — из массивных, с серебряными горлышками бутылок; не надевали мы друг другу на пальцы золотых колец, от которых в ту пору на версту несло буржуазным разложением — прежде всего потому, что их не было. Мы женились до войны — деловито, без проволочки получая в своих райзагсах свидетельства о браке, закатывая в тесных родительских квартирах банкеты персон на десять — с кагором, нашим первым в жизни вином, и безотказной музыкой патефонов. Женились в войну — обходясь чаще всего совсем уж безо всяких церемоний и торжеств, не зная, не останутся ли завтра наши юные жены вдовами, кем они нередко и оставались. Женились после войны — пьяные от победы, в самых прекрасных парадных одеждах — в сапогах, галифе и гимнастерках, — устраивая неслыханные пиршества из того, что причиталось по вырезанным из продовольственных карточек талонам. И что же — мы были счастливы, мы были предельно счастливы, были так счастливы, как вряд ли еще счастливы нынешние молодожены! Мы радовались полученной по ордеру клетушке, односпальной, на двоих, железной кровати с каменно-непрогибаемыми пружинами, аляповатой «шифоньерке с зеркалом», деревянной, раскрашенной как пряник детской коляске на колесиках-кругляшках, — радовались побольше, чем теперь радуются кооперативной квартире, полированным гарнитурам и блистающим персональным экипажам, в которых выезжают годовалые принцы. Радовались побольше потому, что каждую такую незамысловатую обнову нам не дарили, не преподносили — приобретали сами, на свои трудовые и трудные рубли. Нет, это не в попрек, — детям и внукам нашим совершенно не обязательно начинать с нуля, — просто для того, чтобы время от времени, не забывая, они соотносили нынешнее с прошлым. Да еще для того, чтобы знали, помнили: для любви нужно единственное условие — любовь.
Я заговорил о ней с Вами потому, что все мои последние загоровские, да и не только загоровские встречи — как бы повести о любви. В каждом отдельном случае — разной, непохожей, но одинаково несомненной. О ней, невольно и непосредственно, рассказали чудесные ребята Михаил и Люда Савины; о ней, на закате дней своих, вспомнила Софья Маркеловна; о ней — всего-то единой строкой старинного романса — проговорился Леонид Иванович Козин. Но еще заговорил о ней потому, что к их любви был сопричастен человек, по следам которого я иду и, хотите, нет ли, веду за собой и Вас, — Сергей Николаевич Орлов. Это он старался, чтобы юная любовь двух его воспитанников была и осталась — на всю жизнь — чистой, росной и лунной, как чистой, росной и лунной была их ночь после отбоя. Это он, выслушав неожиданную исповедь пожилой женщины, помог, чуть ли не заставил ее поехать в тульскую деревню — поклониться своей давней любви и, наверно, попрощаться с ней. Это он оказался рядом с товарищем в его горькие часы и дни, когда неверная любовь увела от него и дочку. Ни отец, ни брат, ни сват, по всем формальным признакам — посторонний, он, незаметно, ненавязчиво, делал для них то, чего зачастую, по спешке, по невниманию и непониманию не делаем по отношению к нашей молодежи, к нашим детям мы — старшие, мы — родители. Что и побудило обратиться к Вам с этим письмом.