Литмир - Электронная Библиотека

Полушутливый рассказ о хворобе оборачивается вдруг серьезным разговором. Некоторое время Софья Маркеловна молчит, словно прислушивается к отголоскам своих же таких значительных слов; подтыкает, устав лежать, подушки.

— О чем я вас попрошу, голубчик… Пока я тут прихорашиваюсь, скипятите чайку, а? Попьем по старой памяти. А то от речей во рту сухо.

— С удовольствием, Софья Маркеловна!

— Вода горячая — подогреть только. Чай — в коробке, — инструктирует она вслед. — Сначала обдайте и слейте. А уж потом заваривайте.

Исполняю все в лучшем виде, осторожно вношу горячие чашки.

К удивлению моему, Софья Маркеловна уже на ногах; когда я вхожу, она стоит перед портретом поручика и тут же быстро отворачивается от него. Шторы на окне немного раздвинуты, в ярком солнечном потоке ее голубой, до полу халат с атласными отворотами и обшлагами блестит, переливается; вся она, даже осунувшаяся, — высокая, седая, выглядит осанисто, величественно.

— Да зачем же вы встали?

— Полно вам! — добродушно попрекает она. — Вечером я уж на крылечко выхожу, во двор. Моционы делаю. Врачи велели. Это меня девчонки на тахту загнали — как прибираться начали.

Впервые за наше знакомство, — конечно же, случайно, — сидим за столом, поменявшись местами; Софья Маркеловна слева — напротив портрета веселого чубатого летчика Андрея Черняка; я — справа, получив возможность беспрепятственно рассматривать их благородие, загадочного господина поручика. Почему-то, кстати, он не кажется сегодня ни заносчивым, ни высокомерным, как почему-то не вызывают у меня былых эмоций его короткие, пробритые над губой усики: по этой части нынешние наши пижоны фору ему дадут! И вообще: какое он уже — их благородие? В лучшем случае — глубокий старик, постарше Софьи Маркеловны, а скорее всего — и праху-то от него не осталось. Как в песне нашей далекой комсомольской юности: «На Дону и Замостье тлеют белые кости…»

Некоторые изъяны в моем технологическом процессе заварки чая все-таки находятся, но проверяющая сторона сегодня милостива.

— Ничего, научитесь, — успокаивает Софья Маркеловна, откушав половину чашки, и смеется: — В старости, голубчик, с мартышкой два греха случается: и глазами слабнет, и язычок лишку распускает. Как я нынче. Все про себя да про себя. А ваши-то дела как? Написали что?

Огромные, ясно голубеющие глаза старушки смотрят с живым интересом, пытливо и, пожалуй, требовательно, — покаянно вздыхаю.

— Пока ничего, Софья Маркеловна. Прикидываю, собираю… И не знаю еще, получится ли что-нибудь.

— Надо, чтобы получилось, — внушает она. — Должно получиться.

Очень осторожно говорю о том, что книга, если она все-таки получится, не будет строго документальной, что неизбежно кое-что привнесется, а что-то опустится, что, наконец, — во избежание каких-либо нареканий, — даже действующие лица, вероятней всего, будут названы по-другому. И, оказывается, — путаясь в оговорках, — зря осторожничаю: Софья Маркеловна отлично все понимает, в знак согласия наклоняет пышную серебряную голову.

— Это уж вам видней, голубчик… Кому надо, и так узнают. Как бы вы их не перекрестили. А остальным другое надо: что был такой человек на земле — Сергей Николаевич. — Софья Маркеловна хмурится — не нравится ей это слово, был, — твердо поправляется: — И — есть… Я вот тут подумала: на ноги-то меня — опять же с его помощью подняли. Уход, забота, дежурства эти — все ведь от него. Значит, есть он, верно?

— Верно, Софья Маркеловна, — соглашаюсь я, испытывая явное облегчение оттого, что получил от старейшины добро, и с удовольствием сообщаю: — Воспользовался вашим советом — познакомился с Савиными, с Людой и Михаилом. Хорошие ребята, — так что спасибо большое.

— У Миши неплохой голос был. В одно время он у меня в хоре пел, — строговато, словно проставляя оценки, говорит Софья Маркеловна. — А Люда — нет, не певунья. У нее другое — душа пела. Эдакий живчик.

— Она и теперь, по-моему, такая.

— Не знаю, почему ребятишки сейчас музыкальнее стали. Голосистее. На спевках, на репетициях — очень заметно.

— А вы, значит, ходите на них?

— Конечно, голубчик. Музыкальный руководитель — молоденькая. Когда что и посоветовать надо. Сама ко мне частенько забегает. У нас ведь теперь — струнный оркестр и духовой. И хоровой кружок. Вон всего сколько!

Повздыхав — оттого ли, что все это уже — без нее, или, наоборот, оттого, что хлопот ей до сих пор достает, Софья Маркеловна возвращается к Савиным:

— Рассказали они вам что-нибудь — про Сергея Николаевича?

— Ну, как же! И много интересного.

Опуская подробности, говорю о том, как однажды, во время своего дежурства, Орлов отпустил их ночью гулять, — Софья Маркеловна слушает с любопытством, удивившись, что не знала об этом, и не удивляясь, что поступил так Сергей Николаевич.

— Очень на него похоже, очень.

Отказавшись от моих услуг, она уносит на кухню пустые чашки, возвращается оттуда с полотенцем, смахивает со скатерти в ладонь несуществующие крошки — не от хозяйского тщания, а по рассеянности глубоко задумавшегося или что-то решающего человека. Потом, остановившись посредине комнаты, открыто — при мне впервые — смотрит на портрет поручика, и, когда переводит взгляд на меня, осунувшиеся рыхловатые ее щеки розовеют.

— Ценю вашу деликатность, голубчик, — говорит она, и огромные глаза ее в эту минуту полны такой ясности и проницательности, что я почему-то поспешно отворачиваюсь. — Замечала, что занимает вас этот офицер. Как же, мол, так? Про нашего, про Андрюшу Черняка, каждый раз поминает. А про этого, царского, ни гугу. Так небось?

Рассматривать на льняной скатерти тисненые узоры уже неудобно, — взглянув на Софью Маркеловну, неопределенно отзываюсь:

— Ну, что вы, что вы!..

— Это мой жених — поручик Виталий Викентьевич Гладышев, — ровно и мягко говорит Софья Маркеловна. — Свадьба у нас была назначена, да так никогда и не состоялась…

Постояв у портрета, она садится и рассказывает — по крайней мере, внешне спокойно — о своей давней-предавней любви. История-то, в общем, очень обычна, в годы гражданской войны их случалось множество, — временами начинает казаться, что перечитываю знакомую, порядком подзабытую повесть. Единственное, что пока не понимаю, — какое все это имеет отношение к Сергею Николаевичу Орлову?

Он курил, не закрывая портсигара, папиросу за папиросой, ходил по залу, разгоняя рукой синий душистый дым, и чутко, настороженно прислушивался к приближающейся канонаде.

— Не знаю, Соня, ничего не знаю! — быстро, отрывисто говорам он. — Вижу только, что Россия гибнет. Что надо спасать ее. Я — солдат, принимал присягу.

Круто остановившись, попросил притихшую в кресле Тасю — дальнюю родственницу Маркеловых, всегда, сколько Соня помнила, жившую у них:

— Тася, берегите Соню! Берегите друг друга. Сейчас главное — выждать, переждать!..

Громыхнуло где-то совсем вблизи, — Виталий подхватил кинутую на стул в белом чехле шинель; Соня остановила его:

— Подождите, Вика.

Она сняла с себя нательный золотой крестик с крохотными зубчиками по краям, — Виталий, побледнев, послушно наклонил голову, — надела ему, расстегнула верхнюю пуговицу френча и прижалась губами к несвежей, пахнувшей потом рубахе.

— Живым или мертвым я вернусь, Соня! — судорожно глотнув, Гладышев привлек девушку к себе, засмотрелся, запоминая, в ее пронзительно голубеющие глаза; и, если бы он посмотрел в них еще дольше, — Соня потом это поняла — он остался бы.

Закрыв за ним дверь, Тася вернулась, тихонько сказала:

— Опять стреляют…

Наутро в Загорове уже хозяйничали красные. Ничего страшного в них не было; более того, одним из начальников у них оказался механик водокачки Иван Павлович Рындин, живший неподалеку от Маркеловых и каждый раз при встрече с ней, с Соней, уважительно снимающий кожаный картуз: «Доброго здоровья, барышня!..» Не особенно пожалела, тем паче — и не воспротивилась Соня, когда дом у них отобрали, или, как ей официально объявили, — экспроприировали: после смерти отца, а потом — матери, хоромы эти им вдвоем с Тасей и не нужны были, — тоскливо и пусто в них. Оставили им боковушку Таси — комнату с кухонькой; распоряжавшийся переселением бородатый, но вовсе не старый мужчина в кожанке четко обозначил: «Все нательное — берите. Хреновину эту — музыку, можете тоже взять. Остальные мебели не трогать — ревком тут будет». Вот его-то Соня боялась. Сталкиваясь с ним, по необходимости, то на крыльце, то во дворе, она сжималась, обмирала, чувствуя, как его желтые дерзкие глаза ощупывают ее грудь, бедра, ноги. Обмирала месяц подряд — до тех пор, пока бородатую кожанку, при великом стечении народа, не похоронили в братской могиле. «От подлой руки контрреволюции погиб наш славный боевой товарищ», — сказал перекрещенный ремнями механик Рындин на траурном митинге, на который, неизвестно зачем, пошла и Соня. Ударил в стылое предзимнее небо троекратный винтовочный залп, и Соне вдруг — тоже неизвестно почему — стало жалко преследующего ее желтыми бесстыжими глазами молодого бородача, ни разу, впрочем, не пустившего в ход свои длинные загребущие руки…

34
{"b":"188581","o":1}