В карих, опушенных, как у девушки, густыми длинными ресницами глазах Савина — выжидательная улыбка.
— Знаю немного.
— По виду — не подступишься! Поспрашивал, как дела в цехе, — затуркались мы тогда с одним новым изделием. Похвалил — пустяковину я там одну предложил… Потом вдруг вопрос: «Так ты что, детдомовец?» Точно, говорю, из детдома. «Жена — тоже?» И она, мол, — оттуда же. «Отец, мать есть?» Нет, отвечаю. «И у нее — нет?» И у нее, мол, нет.
Теперь у Савина улыбаются не только глаза, но и широкие губы, щеки, по-юношески свежие и трепещущие, как черные бабочки, густые ресницы; погоди, сейчас еще не то будет! — словно обещает он.
— Помолчал, уставился на меня, сразу из двух стволов и саданул! «Вот, говорит, и впредь запомни: есть у вас отец!.. Не тот отец, Савин, кто на свет тебя произвел. Это и баран умеет… Орлов ваш у меня был…» Ну я тут немножко и растерялся. Да зачем, мол? — вроде у нас все в порядке. Усмехнулся. «Очень уж, понимаешь, хотелось ему на мою личность посмотреть. Про вас, зеленых, расспрашивал. В общем, есть решение выделить вам в новом дому квартиру. Так что — собирайте узлы. Если они есть, конечно… Ордер получишь в завкоме — они утвердили. Объяснил нам кое-что Орлов ваш…» Я чего-то там лопотать стал, благодарить, — поморщился и рукой машет. «Давай, давай, — проваливай. И смотри, с новинкой завалите — шкуру спущу!..» Так вот и поселились! Да, причем вместо однокомнатной — двухкомнатную дали. Дескать, народ вы молодой — разрожаетесь, потом с вами опять канителься!
Прелюбопытный разговор с директором Савин пересказывает в шутливом тоне, этой же грубоватой шутливостью и прикрываясь, — черта всякого настоящего мужчины. Понимаю его состояние, как лучше понимаю теперь и что значит эта обычная пустоватая комната для него и для его симпатичной жены — для молодых людей, живших прежде только в общежитии.
— Посмотрите, дядя, какие мы чистенькие стали! — представляет мать сына, вводя его за руку.
Голопузенький, в одних трусах, с потемневшими после умывания волосами, малыш с удовольствием ступает босыми ногами по крашеному полу, на его широкой грудке — в отца пойдет — блестит капля воды. Успела привести себя в порядок, переодеться и мамаша: на ней короткое в клетку платье, открывающее смуглые руки, округлые коленки, волосы со лба забраны синей, под цвет глаз, лентой. Красиво это — когда у молодой женщины, которая сама еще на девчонку похожа, такой взрослый самостоятельный сын.
Услышав, что я обращаюсь к ее супругу по имени-отчеству, Люда звонко смеется, на щеках ее обозначаются очаровательные ямочки.
— Это кто ж у нас тут Михаил Иванович? — спрашивает она. — Сынок, как нашего папу звать?
— Миша.
— Вот и хватит с него! Да и что это за имя — Михаил Иванович! Так только медведей зовут!
— Эх, промахнул я — на сверстнице женился, — сокрушается Савин. — Взял бы лет на десять моложе — почтение бы оказывала.
— Это сколько же ей было бы? — С чисто женской практичностью Люда подсчитывает, негодует: — Шестнадцать лет? Бессовестный!
— Ничего, подросла бы, — успокаивает муж.
— Мы вот тебе с Олежкой зададим! Михаил Иванович!
Поддразнивая, Люда украдкой показывает кончик языка, супруг в ответ смешно морщится, — в семье еще живет дух юношеской влюбленности молодоженов, этот редко надолго сохраняемый дар.
Категорически отказываемся от ужина и чая; Савин приносит две бутылки пива, придвигает стол к диван-кровати и — блаженствует. Сейчас, когда мы сидим близко друг от друга, замечаю в нем особенность: лицо у него молодое и свежее почти по-мальчишески, а глаза старше, вдумчивей, хотя и покоятся в густых женственных ресницах; несомненно, что его житейский душевный опыт больше его лет.
— Люда освободится, утискает парня — тоже расскажет, — чуть понизив голос, говорит он. — По существу он нам отцом и был. Хотя, конечно, не называли так. Помню, мы из-за него подрались даже. Чуть не всей группой полосовались! Ну чего ж, — ребятишки, лет по шесть-семь было.
— Почему же подрались?
— Один там у нас пацан похвастал, что дядя Сережа сильней всего его любит. Мы и распетушились. «Нет — меня сильней!» — «Нет — меня!» Кто-то кого-то за ухо дернул, за нос, ну и понеслось. Ревность! Пришел он, узнал, что за шум, — рассмеялся. «Люблю я, говорит, всех вас одинаково. А драться будете — никого любить не буду. Тоже — одинаково…»
Блеснувшие мимолетной улыбкой карие глаза Савина снова становятся старше его, как задумчивей, без шутливых ноток, звучит и его голос.
— Он действительно всех нас любил. А как это — не постигнуть. Вот я, допустим, — люблю своего сына. А если еще сто детишек? Двести? Тогда как?.. Ну, я понимаю: жалеть, беспокоиться о них… А ведь он — любил! Мы же это чувствовали. Для этого как-то специально надо быть устроенным, что ли?
— Наверно…
— Вот сейчас уж — взрослый, сам отец. И то иногда с Людой вспоминаем — удивляемся: ведь не баловал он нас. Никого не выделял. Конфеток в кармане не носил… А выше его для нас никого не было. Похвалит — на одной ножке скакать готов. Замечание сделает — весь день кукситься будешь. Почему?
Савин не спрашивает — размышляет, сам же себе ставя вопросы, и, отвечая на них, выверяет размышления. Слушаю, не вмешиваясь, не перебивая: казалось бы, хорошо знакомая фигура Орлова поворачивается еще одной, неведомой мне стороной; как начинаю представлять и облик самого Савина — умеющего подумать, посомневаться, поискать, вбирая нужное, и после этого, приходя к выводу, принимать решение. Таков он, вероятно, и как инженер — не случайно же обмолвился насчет того, что предложил какую-то штуковину.
— Это он с нами так — когда еще малышами были. А подросли — в девятом там классе, в десятом — он нас каждого… ну, как бы в поле зрения держал. До тех пор, пока сам на ноги не встанешь. Да и потом даже — как с нашей же квартирой, к примеру… Что у нас в детдоме умно было поставлено — это — найти в тебе что-то. Причем опять же — в каждом. Конечно, сообразили мы все это потом, позже — не тогда… Понимаете, в детдоме у нас свои обязанности были. Дров, допустим, напилить. Уборка по комнатам, на огороде. Это мы все с охотой делали — вроде в игру играли. А у многих еще что-то было. Склонность, привязанность, что ли? И вот это-то замечали, поддерживали. Если кто поет, играет — в музкружок его, к Софье Маркеловне. Симка Вахрушев рисовал толково — с седьмого класса ему альбомы покупать начали. Да не такие, как всем нам — получше. Забузил один — с чего, мол, одному Симке? Ему — тоже такой, на! Помазал, помазал и бросил. Семен же архитектурный кончил. В Норильске сейчас работает. Не ошиблись, выходит.
Отхлебнув осевшее пиво, Савин усмехается.
— И со мной ему повозиться пришлось… В десятом классе у нас как поветрие какое прошло: все в военные училища, и никуда больше! Офицер из военкомата приходил — призывал. А после этого, совпало так, воспитанник наш приехал — летчик-испытатель.
— Андрей Черняк?
— Точно, — кивает Савин. — Постарше-то нас лет на шесть, может. И уже с орденом! Ну, тут мы и вовсе головы потеряли. Не столько к экзаменам готовимся, сколько на турнике крутимся, мускулы наращиваем. Да о будущих подвигах мечтаем. У меня тоже все четко запрограммировано было: или в летчики-испытатели, или в подводники. Во амплитуда — да?
— Подходяще!
— Тут он к нам в комнаты почаще заходить стал. Чуть не каждый вечер. И не думайте, что отговаривал нас, разубеждал. Нет, ничего подобного! Просто помогал каждому разобраться. Одним сразу советовал: иди, правильно, у тебя получится. Мне посоветовал — в военно-техническое. Я, конечно, ни в какую: что вы, никакой романтики! Или летчик, или подводник. Земля и вода — две стихии, и я — покоритель их! Потом опять такая же беседа, потом еще. «Ребята, ребята, говорит, поверьте мне: армия — это тоже призвание. Это ж на всю жизнь. Ошибетесь — исправить трудно. Оттуда по заявлению не уходят. Да и неправильно — всем подряд в армию идти. Человек, прежде всего, рожден для мирного труда. Если понадобится — солдатами вы все станете. И хорошими солдатами!» А мне опять все про то же: «Ты, Михаил, хорошо чертишь, любишь математику. Зачем же тебе в летчики? Подумай, не лучше ли все-таки в военно-техническое?..» Мы ему во всем верили. А уж что касается армии — безгранично. Знали, что он был офицером. Про то, сколько у него боевых наград, — легенды у нас ходили!.. Ну, и действительно, начал задумываться, сомневаться. Математику, верно, — любил. Нравилось с машинами повозиться. Свой первый вечный двигатель — перпетуум мобиле — я еще в пятом классе изобрел.