— Да повторяю же тебе — ни черта я об этом не знаю! Давай пройдем вместе к Мейснеру — он у меня секретной слежкой за партийными верхами заведует. Может быть, это он, по дурости, что-нибудь напутал?
— Ну, пойдем. А то — понимаешь сам — я малость спьяна к себе девочку из парт-кабаре затащил; потом, ночью, гляжу, а она в письменном столе моем роется! Если бы фашистка — сразу бы ее убил. Но она призналась, что из твоего заведения…
Мейснер, худой и длинный латыш с бесцветными глазами, был в своем кабинете. Это было не удивительно: весь состав НКВД в эту ночь был мобилизован в порядке боевого задания. И всем нашлась работа — уже больше двухсот человек молодежи томилось в камерах внутренней тюрьмы.
— Скажи, Мейснер, — обратился Ежов к своему помощнику, войдя в его кабинет. — Не ты ли имел глупость приставить к маршалу какую-то там кабаретчицу, по имени Ванда? Не ты ли это безобразие допустил?
Какие-то интонации в голосе начальника показались Мейснеру странными. Ведь именно по личному приказу Ежова за Тухачевским была установлена особенная слежка. А теперь — «безобразие», да еще с таким странным ударением. Ног взглянув в напряженное лицо маршала, он мигом сообразил, что произошло.
— Какая Ванда? В чем дело?
Тухачевский подошел ближе. — ВАС, товарищ, спрашивает начальник, а не вы задаете вопросы, — резко оборвал он Мейснера. — Говорите прямо — ваша сексотка Ванда или нет?
Мейснер чуть растерялся перед напором маршала и вопросительно взглянул на очутившегося сзади начальника. Глаза того ясно говорили «выручай»!
— Моя, — нерешительно пробормотал он и тотчас же пошатнулся от полученной от Тухачевского пощечины.
— Я вам покажу, товарищ Мейснер, как уважать достоинство советских маршалов и членов Цека, — воскликнул он и на смуглых щеках его показались красные пятна. — Я научу вас, как беречь авторитет старых членов партии! Товарищ Ежов, — повернулся он к наркому, — я требую, чтобы этот прохвост был немедленно вышиблен из твоего комиссариата, иначе на первом же заседании Цека доложу об этом безобразии!
Мейснер и Ежов видели, что маршал находится вне себя. И действительно, нервные переживания последних часов довели всегда хладнокровного Тухачевского до грани вспышки. Кобура его револьвера была расстегнута и было очевидно, что разгневанный гость может прибегнуть к оружию. Решительность маршала была известна давно… Вот почему Ежов кинул быстрый предостерегающий взгляд побледневшему Мейснеру и, дружески взяв Тухачевского под руку, примирительно сказал ему:
— Да брось ты, Миша, волноваться из-за ерунды! Ну, дурака свалял Мейснер. Я его, конечно, немедленно вышибу. А может быть и та девка на свой риск и страх активность показать хотела… Из-за чего разговор? «Обо что речь», как говорят в Одессе. Что ты контру за собой чувствуешь, что ли? Ха-ха-ха… Троцкизмом решил заняться?.. Брось, Михаил. Просто ты сегодня не в своей тарелке — то ли перепил, то ли недопил. Пойдем, брат, в буфет, опохмелиться. У меня тоже сегодня ночь аховая…
Тухачевский кинул на неподвижно стоявшего за столом бледного Мейснера последний яростный взгляд и вышел. Когда шаги в коридоре затихли, Мейснер криво усмехнулся и взялся за трубку телефона.
— Комендатура? К вам только что поступила гражданка, присланная маршалом Тухачевским. Освободите ее немедленно и соедините со мной…
Через несколько минут он говорил:
— Ты, Ванда?.. Говорит товарищ Филипп. Ну, как? Горячая ночка вышла?.. Вляпалась? Эх ты, сексотка с тебя, как с навоза пуля. Что?.. Есть материалы?.. Ara!.. Хорошо! Я к тебе приеду часа через два… Да?.. Это здорово… Ну, пока!..
* * *
— Ну, как? — резко спросил Сталин, когда утром Ежов пришел к нему с докладом. — Распутал?
Лицо наркомвнудела было усталым и измученным. Он всю ночь провел в лихорадочной атмосфере допросов, напряжения и провокации. Но зато в его папке накопилось немало важного.
— Распутал, товарищ Сталин, распутал малость. Это дело с двумя бомбами было несложным, но ниточка за ниточкой пришлось распутывать многое другое.
— Другое? — вопросительно поднял голову Сталин.
— Да, Иосиф. Что-то я боюсь, что наш Ягода не то допустил, не то ПРОПУСТИЛ многое в среде нашей молодежи. Там далеко не все в порядке. Идет глухое брожение, и ухо нужно держать востро.
— Так… Так… А практически?
— Ну, практически много я за ночь не успел раскопать — ведь больше двухсот человек пришлось изолировать… Основного террориста, — того, что за бомбу брался, чтобы в твою ложу бросить, пристрелить пришлось.
— Что так скоро?
— А это, чтобы другого парня говорить заставить. Первый был очень уж упрям, а другой, как я и предполагал, послабже… Ну, вот, провел он в моем кабинете наедине с трупом часа два, ну и заговорил.
— Почему «в твоем кабинете?»
— А я сам того первого пристрелил, — лицо Ежова расплылось в морщинках садистского удовольствия и он возбужденно потер всегда потные ладони. — Надо было… Десять пулек из Маузера запустил ему под шкурку. Десять пулек… Весь ковер замазал кровью. Но зато — тот, другой, поглядев всласть на кровушку, а потом и на наши «спецкамеры», заговорил… И где бомбы доставали, и кто участвовал. Правда, много он и сам, видно, не знал, но мне только за одну ниточку ухватиться. За одну только ниточку!.. Ну, конечно, вегетарианские методы пришлось отложить в сторону… Пришлось кое-кого из молодежи пе-ре-вос-пи-тать… Что ж делать — лес рубят, кости летят… Да и то ведь верно — уж кто наши спецкамеры даже только посмотрел — эти на белом свете долго не живут. Рассказать о них некому…
И опять на лице Ежова мелькнуло чувство наслаждения. Сталин молчал несколько секунд.
— Ты, значит, думаешь, что Ягода не заметил всех этих заговоров?
Слова «не заметил» прозвучали с ударением. Ежов подметил это.
— То ли «не заметил», то ли… «не хотел замечать»… Это вроде нашего полета на «Максиме»… Докажи, как и что… А только среди молодежи контрреволюция росла, как грибы. Если бы во время я нити не вскрыл, — плохо пришлось бы тебе и многим нашим…
— Так, так… Ну, тогда, пожалуй, довольно нашему Генриху почтами и телеграфами управлять. Обдумай, как все сделать потише и половчее. Уже пора. В своем новом аппарате ты уверен?
— Да, конечно. Я уже сменил, кого нужно было. Кое-кто сменен и навсегда. А в общем — будь спокоен..
— Ладно. Так ты Ягоду арестуй, но неожиданно, чтобы он не успел ничего уничтожить. Архив у него богатый. Там у него, надо полагать, много документов есть… Про всех… Документы эти — сразу ко мне, не глядя и не показывая никому! Это я крепко говорю тебе, Николай!.. К самой Ягодке пока что не применяй никаких твоих воспитательных мер в спецкамерах. Потом поглядим. Может быть, он еще для какого-либо процесса пригодится. Он-то больше других понимает, что нужно будет говорить то, что мы ему прикажем… Ха-ха-ха… Сломали мы крылья всемогущему коршуну… По вчерашнему делу рапорт у тебя уже готов?
Ежов протянул ему папку.
— Хорошо. Я на свободе просмотрю. Пока, говоришь, следствие идет на полном ходу? Да? Ну, продолжай его и дальше. И не церемонься — всякое такое недовольство нужно каленым железом выжечь. И без сентиментальности к «молодым жизням»… Как это один царский жандармский генерал хорошо сказал: «патронов не жалеть»… Нам стесняться нельзя. «Самое взрывчатое вещество в мире — человеческая мысль». Мы должны ее тушить заранее — не ждать взрыва. Так что, Николай, нажимай…
Он провел рукой по усам и усмехнулся.
— Это, как недавно мне жена дома говорила, насчет всяких реформ, политических перемен в стране. Я ей ответил, как когда-то Столыпин в Государственной Думе: «Сначала успокоение, а потом реформы». Какие — мы еще посмотрим… «Не запугаете», бросил он тогда в ответ на знаки недовольства. Так и мы… Крепкий дядя был этот Столыпин… Он мне почему-то нашего Тухачевского напоминает.
— Вот, кстати и о Тухачевском, товарищ Сталин. За последние сутки о нем выяснилось мно-о-о-го любопытного!