История с публикацией «Годунова» затягивается на длительное время. 20 июля 1829 г. Плетнев передает фон Фоку два рукописных экземпляра «Годунова», чтоб показать, что исправления, требуемые царем, сделаны. III Отделение только 30 августа делает всеподданнейший доклад, в котором отмечается, что, несмотря на волю царя, «Годунов» остался драматическим произведением. Сам же исправленный текст трагедии, видимо, царю не послан (решили ограничиться изложением собственного мнения!? — ПР). Однако, Николай потребовал прислать текст для прочтения. Пришлось выполнить волю императора. 10 октября 1829 г. Бенкендорф посылает Пушкину прочитанный царем экземпляр «Годунова» и излагает своими словами высочайшее решение: на публикацию пьесы соизволения не последовало; велено возвратить ее Пушкину, чтобы тот исправил слишком тривиальные места; тогда он, Бенкендорф, вновь доложит о «Годунове» государю.
В письме Бенкендорфу от 7 января 1830 г., где шла речь о возможности поездки во Францию, Италию или Китай (о чем ниже), вновь затрагивается вопрос о «Борисе Годунове»: «В мое отсутствие г-н Жуковский хотел напечатать мою трагедию, но не получил на то формального разрешения. Ввиду отсутствия у меня состояния, мне было бы затруднительно лишиться полутора десятков тысяч рублей, которые может мне доставить моя трагедия, и было бы прискорбно отказаться от напечатания сочинения, которое я долго обдумывал и которым наиболее удовлетворен» (806). В ответ Бенкендорф вновь просит (требует) переменить некоторые «тривиальные места» и обещает представить царю «Годунова».
И лишь весной 1830 г. Пушкин получает разрешение печатать трагедию. Для этого потребовались чрезвычайные события. 16 апреля 1830 г. Пушкин пишет Бенкендорфу, что со смущением вынужден обратиться к нему по личным обстоятельствам: он женится на Гончаровой, получил согласие ее и ее матери, но ему высказаны два возражения: «мое имущественное состояние и мое положение относительно правительства»; в ответ на первое мог бы ответить, что оно достаточно, «благодаря его величеству, который дал мне возможность достойно жить своим трудом»; положение же относительно правительства, «я не мог скрыть» «ложно и сомнительно». Далее Пушкин напоминает о своей жизни, о том, что в 1824 г. он «исключен из службы <…> и это клеймо на мне осталось». Поэт говорит о том, что ныне, несмотря на желанье, ему было бы тягостно вернуться на службу: он не может принять должность, которую мог бы занять по своему чину (10 класса, чин, полученный по окончанию Лицея, в 1817 г.): такая служба отвлекала бы его от литературных занятий, дающих средства для жизни, доставила бы лишь бесцельные и бесполезные неприятности. Гончарова «боится отдать дочь за человека, который имел бы несчастье быть на дурном счету у государя» (813). «Счастье мое зависит от одного благосклонного слова того, к кому я и так уже питаю искреннюю и безграничную преданность и благодарность». Разрешение напечатать «Годунова» приводится Пушкиным как одно из существенных обстоятельств, способствующих устранению помех к его браку. Поэт напоминает Бенкендорфу историю с публикацией его трагедии, с 1826 года: «Государь, соблаговолив прочесть ее, сделал мне несколько замечаний о местах слишком вольных, и я должен был признать, что его величество был как нельзя более прав». Отпустив комплимент своему венценосному читателю, Пушкин, по сути, вступает с ним в полемику: «Его внимание привлекли два или три места, потому. что они, казалось, являлись намеком на события, в то время еще недавние (декабрьское восстание — ПР); перечитывая теперь эти места, я сомневаюсь, чтобы их можно было истолковать в таком смысле. Все смуты похожи одна на другую. Драматический писатель не может нести ответственности за слова, которые он влагает в уста исторических личностей. Он должен заставить их говорить в соответствии с установленным их характером. Поэтому надлежит обращать внимание лишь на дух, в каком задумано все сочинение, на то впечатление, которое оно должно произвести. Моя трагедия — произведение вполне искреннее, и я по совести не могу вычеркнуть того, что мне представляется существенным». Пушкин понимает, что вступает в весьма опасный спор. Он умоляет царя «простить мне смелость моих возражений». По словам поэта, он до сих пор упорно отказывался от всех предложений издателей, касающихся «Годунова», «почитал за счастье приносить эту молчаливую жертву высочайшей воле», но нынешними обстоятельствами (т. е. женитьбой — ПР) «вынужден умолять его величество развязать мне руки и дозволить мне напечатать трагедию в том виде, как я считаю нужным»; «хотя я ничем не мог заслужить благодеяний государя, я все же надеюсь на него и не перестаю в него верить». Пушкин просит Бенкендорфа сохранить его обращение в тайне (814) Чрезвычайно важное письмо, в примечаниях к 10-томнику никак не прокомментированное. В связи с ним возникают некоторые размышления. Обычно считается, что Николай согласился с предложением Булгарина переделать драму в роман в духе Вальтер Скотта. Любопытно, знал ли царь, что автором отзыва является именно Булгарин. Николай вполне мог поинтересоваться этим вопросом. А к Булгарину царь относился без особого уважения и даже вступался за Пушкина в связи с нападками на «Онегина» в «Северной пчеле» (см. предыдущую главу). Почему же император столь безусловно принял его рекомендацию и так настаивал на её выполнении? И здесь возникает одно предположение: дело заключалось вовсе не только (может быть, и не столько) в высказанных требованиях, в том числе о переделке в духе романов Вальтер Скотта. Совсем не исключено, что читая «Бориса Годунова», даже с большим удовольствием (о чем говорится в письме Бенкендорфа Пушкину), царь обратил внимание на некоторые аналогии с современными событиями, которые могли возникнуть у читателей. Не исключено, что император оказался более прозорливым цензором, чем кажется на первый взгляд. Не случайно, в цитированном выше письме Бенкендорфу от 16 апреля Пушкин ссылается на два-три места, которые могли показаться царю намеком на современные события, о переделке же в роман Пушкин вообще не упоминает.
Напомним, что еще в начале ноября 1825 г., сразу после окончания «Бориса Годунова», Пушкин писал Вяземскому: «Жуковский говорит, что царь меня простит за трагедию — навряд, мой милый. Хотя она и в хорошем духе написана, да никак не мог упрятать всех моих ушей под колпак юродивого. Торчат!». «Колпак юродивого» — из сцены «Площадь перед собором в Москве». Николка — железный колпак, юродивый, говорит Годунову: «Вели их зарезать, как зарезал ты маленького царевича». И далее: «нельзя молиться за царя Ирода — Богородица не велит». «Годунов» и на самом деле написан «в хорошем духе». Никаких прямых или скрытых аналогий с современностью в нем не было. А всё же… Не случайно, через много десятилетий против постановки оперы Мусоргского «Борис Годунов» решительно возражал Сталин, тоже умеющий уловить скрытую крамолу.
Наконец «Годунов», после многолетних проволочек, был разрешен. Бенкендорф сообщает об этом Пушкину: «Государь император разрешил вам напечатать ее под вашей личной ответственностью» (502). Предлагает явиться к фон-Фоку и взять у него письменное дозволение. Царь согласился с просьбой Пушкина «развязать ему руки». И дело, возможно, не только в том, что к этому побудила его предстоящая женитьба Пушкина. Не исключено, что царь согласился с доводами автора (прошел ряд лет после воцарения Николая и восстания декабристов: возможные аналогии потеряли свою остроту). Императору могла понравиться та смелость и достоинство, с которым Пушкин защищал свое мнение (как и при первой встрече). Император, не очень то разбиравшийся в литературе, в данном случае оказался более снисходительным читателем, чем Булгарин и его покровитель, шеф III Отделения Бенкендорф.
Было и другое. Как раз в это время пик увлечения Пушкина Шекспиром. Оно отражено, в частности, в письме Н. Н. Раевскому-сыну конца июля 1825 г. Здесь высказана восхищенная оценка Шекспира: «но до чего изумителен Шекспир! Не могу прийти в себя». И далее: «Вспомните Шекспира. Читайте Шекспира…». Здесь же и о «Борисе Годунове». Речь идет про обрисовку у Шекспира характеров, сложных и многосторонних, не похожих на однолинейных персонажей Байрона — трагика. Но для Пушкина важно и другое — масштаб страстей шекспировских персонажей. Приведу цитату из статьи В. Ходасевича, цитируемую исследователем Н. Эйдельманом («Первый декабрист».М.,1990,с.292-93): «Того, что в литературе зовется ''действием'', в этих событиях с избытком хватило бы на несколько драматических хроник, превосходящих шекспировские по внешнему размаху и внутреннему содержанию. Историку этой эпохи жизнь не поскупилась доставить неслыханное количество самого эффектного материала, каким обычно пользуются драматурги. Тут есть рождения принцев, коронования императоров, их мирные кончины, их свержения, заточения, убиения, их раскрашенные трупы, их призраки, есть гроб одного из них, извлеченный из земли через 34 года и вознесенный на катафалк рядом с гробом неверной его жены; есть тайные браки, любовные придворные интриги <…> есть тоскующие принцессы, пленные короли, лукавые царедворцы<…> есть огромные массы статистов<…> С ними врываются на подмостки отзвуки колоссальных событий, совершающихся за сценой: войн, мятежей, пожаров. Очень возможно, что упорное стремление к созданию исторической трагедии большого стиля, идущее от Ломоносова и Сумарокова через Державина, Озерова и Княжнина до Пушкина, объясняется не только влиянием чисто литературных обстоятельств, но и реальными переживаниями эпохи, столь насыщенной драматургическим материалом». В перечислении Ходасевича присутствуют намеки и на Петра III, на Екатерину II, на Павла. Приводится даже план трагедии из трех актов, которую можно было бы назвать «Павел». Эйдельман считает, что к этим трем актам можно было бы приписать четвертый, «в котором династическая коллизия еще раз дана в новой своеобразной комбинации (Александр, Константин, Николай) <…> Сквозь эти мотивы, сложнейше переплетаясь с ними, сквозной нитью пропущена душевная драма Александра I». Все эти размышления, написанные через многие десятилетия после создания «Бориса Годунова», нельзя не учитывать, читая слова Пушкина в письме Вяземскому о том, что царь «навряд» ли простит его за «Годунова». Николаю I ворошить давние исторические события, особенно в обстановке второй половины 20-х годов, могло показаться неуместным.