По-иному о встрече рассказывал Мицкевич Герцену: «Николай обольстил Пушкина», сказал, что он не враг русскому народу, желает ему свободы, любит Россию, но ему нужно сначала укрепиться (Тыркова, с. 144). Рассказ Мицкевича тоже дает материал для предположений, о чем говорили царь и поэт.
Сходное толкование встречи дает исследователь Лемке. По его мнению, Пушкин вначале в восторге от царской милости (быть его цензором), приняв ее за чистую монету; император с самого начала лицемерил, а Пушкин был простодушно доверчив. Такая точка зрения стала основной в советском литературоведении. Думается, акценты здесь несколько смещены. Не полностью доверчив Пушкин, не полностью лицемерен Николай. Хотя с первых шагов особой идиллии между ними не было. Слишком разные они люди, и по положению, и по характеру, и по пониманию отношений, сложившихся между ними, и по невозможности равенства (император считал, что оказывает милость поэту, забыв его проступки, что он благоволит Пушкину, а тот никогда не терял чувства собственного достоинства и ни от кого не мог терпеть унижений). Да и, при всей благожелательности в это время к Пушкину, Николай вряд ли мог забыть признание поэта, что он мог быть в рядах бунтовщиков. И все же они тогда испытывали взаимную симпатию.
Таким образом, можно считать, что встреча с Николаем окончилась для поэта вполне благополучно и он был доволен царем. Тот тоже, при всем равнодушии к поэзии, непонимание масштаба пушкинского таланта, его личности, почувствовал значительность Пушкина, незаурядность его. По воспоминаниям Д. Н. Блудова на балу царь ему сказал: «Знаешь, я нынче долго разговаривал с умнейшим человеком в России. Угадай, с кем?». Видя недоумение на лице Блудова, царь с улыбкой пояснил: «С Пушкиным» (Тыркова. с.146). Видимо, Николаю пришлось по душе многое, о чем говорил Пушкин. Предлагая быть его цензором, Николай был готов ему покровительствовать.
Но подлинного понимания величия гения Пушкина, масштаба его личности у Николая никогда не было и не могло быть. Он не любил и не понимал литературы, в его восприятии поэзия не была серьезным делом. Император слишком высоко ставил свое царственное предназначение, верил в непогрешимость своих суждений, в том числе литературных. В его сознании не мог возникнуть даже отблеск мысли о равенстве между ним и поэтом. Речь шла только о милостивом покровительстве всемогущего и всезнающего государя, оказываемом непутевому, но талантливому подданному. Царь проявлял благоволение, но не более того. И, вероятно, существенной причиной дальнейшей трагедии поэта оказалось то, что он слишком был приближен к Николаю, а не враждебность царя, не его лицемерие, не осуждение политической позиции Пушкина. Хотя вольнолюбие поэта император всё же ощущал. Это вряд ли ему нравилось. В момент же встречи ни Николай, ни Пушкин не предполагали дальнейшего развития событий.
Пушкин выходит после свидания окрыленным, с надеждой на нового царя, с благодарностью к нему. 16 сентября 1826 г. он пишет из Москвы П. А. Осиповой: «Государь принял меня самым любезным образом». И здесь же о темах, затронутых во время беседы, о строгих постановлениях относительно дуэлей, о новом цензурном уставе («но, поскольку я его не видел, ничего не могу сказать о нем»). То есть говорили с царем о каких-то новых законах, постановлениях, к которым Пушкин относится не с полным доверием, но и не с осуждением, а скорее с любопытством. Что же касается цензуры царя, то Пушкин ей рад: «Царь освободил меня от цензуры. Он сам мой цензор. Выгода, конечно, необъятная. Таким образом, „Годунова“ тиснем. О цензурном уставе речь впереди» (письмо Языкову от 9 ноября 1826 г.).
Надежды на Николая, благодарность ему за освобождение, за сочувственный прием и благожелательность отразились в ряде стихотворений, созданных вскоре после окончания ссылки в Михайловское. Прежде всего следует иметь в виду «Стансы», написанные 22 декабря 1826 г. в Москве, вскоре после свидания с царем. Они опубликованы в 1828 г. в «Московском вестнике» (т.2 стр. 342, 438). В комментарии к «Стансам» написано: «Пушкин рассматривал это стихотворение как план прогрессивной политики, на которую он пытался направить Николая I», а в последнем стихе «выражалось пожелание о возвращении декабристов из Сибири». Указано и на то, что в близких Пушкину кругах стихотворение воспринималось как измена прежним убеждениям и форма лести, что заставило его написать стихотворение «Друзьям». О положительном отношении поэта к новому царю в комментарии вообще не говорится. Уже здесь, как и позднее, похвалы Николаю истолковываются лишь как предлог дать ему урок прогрессивного поведения и действий, как маскировка пропаганды либеральных реформ. А ведь на самом деле были и урок, и искренние похвалы («В надежде славы и добра Гляжу вперед я без боязни»). Это написано не только для цензуры.
Стихотворение «Стансы» построено целиком на сопоставлении нового царя, Николая, с Петром Первым. Такое сопоставление вообще характерно для официального взгляда конца 1820-х — 1830-х гг., позднее для представителей официальной народности (первый номер журнала «Москвитянин» за 1841 г. открывался программной статьей Погодина о Петре, где тоже проводилась аналогия: Петр — Николай). Сопоставление явно импонировало императору и появилось уже в конце 1826 г. (Немир.249). В то же время в «Стансах» имелось скрытое противопоставление Николая Александру I, прошлому царствованию, тоже не вызывавшее негативного отношения нового царя (Не м² 53). Пушкин отмечал в «Стансах» в деятельности Петра, наряду с правдой, которой «он привлек сердца», стремление к просвещению, приверженность к науке, как бы продолжая выводы Записки «О народном воспитании». Здесь содержалась и мысль, что «мятежи и казни» в начале царствования могут оказаться закономерными, и призыв к милости, и надежда, что Николай сможет стать достойным потомком Петра, осуществить завещанное им. Пушкин в конце1826 г. верит в это (см. статьи о стихотворениях «Стансы» и «Орион» в указанной в списке литературы книге И. В. Немировского). Отмечу лишь то, что в «Орионе» звучит верность не идеям декабристов, а собственной позиции, своим убеждениям (тоже ответ на обвинения в ренегатстве).
Знаменательно и стихотворение, хрестоматийно известное, «Во глубине сибирских руд» (т.3, с. 7, 481), распространявшееся в списках, переданное Пушкиным А. Г. Муравьевой, отправлявшейся в Сибирь в начале января 1827 г. О чем здесь идет речь? О скорбном труде (труде на каторжных рудниках), о надежде, о верности и любви друзей, о высоких думах декабристов и свободном голосе поэта, об его вере в их освобождение. Но речь не идет об оправдании восстания, о солидарности с идеями, вызвавшими его. Думается, не говорится в нем и о крушении самодержавия.
Вообще с 1825–1826 гг. начинается очень существенное для Пушкина переосмысление исторического процесса, отношения к насилию, к революционным переворотам. С этого времени намечаются тенденции, нашедшие развитие в творчестве Пушкина 1830-х годов. В середине 1820-х гг. они связаны с мыслями о декабристах.
В многих советских исследованиях Пушкин изображается как полный (или почти полный) единомышленник декабристов, поэт — революционер (М. Нечкина, ее школа). Для обоснования такого толкования приводились строки, которые уже упоминались, «Восстань, восстань, пророк России», помещенные в «Полном собрании сочинений» Пушкина (10 тт.) под названием «Отрывки» (т.3, с.355). Здесь же приводится строчка «И я бы мог как ш<ут> на», содержащаяся в одной из черновых тетрадей под рисунком с виселицами казненных декабристов. Она истолковывается также в революционном ключе. По поводу названного рисунка и подписи шли споры. Я их касаться не буду. Но сомневаюсь, что рисунок и подпись выражали солидарность с революционными идеями. Думаю, что здесь идет речь о стремлении поэта в свете декабрьских событий осмыслить судьбу России, свою собственную судьбу, раздумья человека, который не принадлежит ни к одному из крайних лагерей, который оказался между молотом и наковальней и вполне мог бы погибнуть. Это раздумья общего плана, далеко не только о себе, но и о себе. Поэт, при всем сочувствии к казненным, сосланным в глубину сибирских руд, при желании смягчения их участи, приходит к мысли о несостоятельности заговора декабристов, несостоятельности не только потому, что они потерпели поражение. В данном контексте слово шут (глупец, простак) вполне уместно. И это слово относится не к декабристам, а к самому себе (поступил бы как глупец). Позднее тема найдет развитие в «Истории Пугачева» («бунт бессмысленный и беспощадный»), в «Капитанской дочке», вероятно в замысле истории французской революции и пр. Не случайно поэт с таком вниманием перечитывает Вальтер Скотта, находя у него созвучие со своими мыслями, о несостоятельности всякого фанатизма, в том числе радикального. В 20-х числах сентября 1834 г. он пишет жене, что читает Вальтер Скотта и Библию. И позднее, ей же: 21 сентября 1835 г.: «взял у них (Вревских — ПР) Вальтер Скотта и перечитываю его. Жалею, что не взял с собою английского». 25 сентября 1835 г.: «читаю романы Вальтер Скотта, от которых в восхищении».