К 54 г., после смерти Сталина, отношение к Гроссману начинает меняться. Весной 54 г. роман «За правое дело» хочет выпустить Воениздат, и Фадеев рекомендует его читателям. Фадеев присылает Гроссману телеграмму: «Роман „За правое дело“ сдается в печать. Обсуждения на секретариате не будет. Вопрос решен положительно и окончательно. Крепко жму вашу руку». Гроссман с иронией писал Липкину, что Фадеев хочет перекрыть евангельское чудо, приняв участие и в погребении, и в воскрешении Лазаря. Гроссман сперва даже опасается, что телеграмма — розыгрыш. Письмо полковника Крутикова из Воениздата: «Всё в порядке. Звонил Сурков, сказал, что сделаем большое дело, если<…> книгу выпустим к съезду писателей. Был разговор с руководящей инстанцией. Туда не надо посылать» (35). Книга подписана к печати. Гроссману привозят макет переплета и новый договор на массовое издание, которое собираются осуществить в 55 г. На совещании перед писательским съездом, где были Фадеев и Сурков, выясняется, что «нет никаких задерживающих книгу причин и что обсуждать ее на секретариате Союза не нужно». Роман публикуют, правда, в сокращенном варианте (в полном в 56 г.).
После двадцатилетнего перерыва собирают П съезд писателей, Гроссман находится в числе делегатов. Фадеев, выступающий на съезде со вступительным словом (он просит Правление освободить его от большого доклада, который делает Сурков), находит в себе силы, чтобы публично извиниться перед Гроссманом за свои нападки на роман. Тот же Симонов, грозивший поговорить с Гроссманом «по-другому», сменивший Твардовского на посту редактора «Нового мира», настаивает, чтобы Гроссман печатал свой новый роман именно у него, в редактируемом им журнале. А Гроссман уже во всю работает над таким романом, «Жизнь и судьба». Всё как в сказке, которая заканчивается победой добра. Но, на самом деле, сказка вовсе не оканчивается. Основные мытарства впереди, как раз в хрущевский период. (см. Липкин о Фадееве с. 34–35).
К этому времени мировосприятие Гроссмана сильно изменилось. Новый роман написан без тех иллюзий, которые характерны для предыдущего. В нем возникает важное для позднего Гроссмана сопоставление советской и фашистско-немецкой идеологии, государственной политики (оно будет и позднее, в повести «Всё течет»). Подробно описываются, как нечто однотипное, фашистские и советские лагеря. Писателя начинает волновать тема Бога, религии, «дурьей доброты», которая «и есть человеческое в человеке… Она высшее, чего достиг дух человека» (37). Возникает тема трагической судьбы колхозного крестьянства, советского народа. Иначе, чем прежде, обрисовываются партийные работники. Образ Гетманова, секретаря обкома, в годы войны крупного политработника, по своему искреннего, но страшного в своей бездушности. Московский докладчик П. Ф. Юдин — реальная фигура, академик и т. п. Очевидно, что многое в новом романе, как и у Тавардовского в поэме «Теркин на том свете», определяется ориентировкой на решения XX партийного съезда, верой, что система в корне меняется. В новом романе Гроссман — сознательный противник этой системы, которую власти, на самом деле, и не думали менять. И если предыдущий роман кое-как укладывался в ее рамки, то новый был совсем «не ко двору».
Начинается цензурная история, связанная с творчеством Гроссмана периода «оттепели». К концу 59 г. роман «Жизнь и судьба» закончен. Большой. Около тысячи страниц. В нем много общего с предыдущим. Как бы продолжение его, вторая часть. Надежды на его публикацию, но без особых иллюзий. Гроссман понимает, что роман нелегко будет напечатать, что может снова разразиться скандал. Письма к Липкину. В них беспокойство за судьбу книги, «пророческая печаль» (43). В начале 60-го г. Гроссман посылает Липкину машинопись романа и отправляет в средине того же года письмо с просьбой перечитать присланное и ответить на два вопроса: 1.Считает ли Липкин, что «после неизбежных купюр, вставок, тяжелых и легких ранений есть все же реальная возможность того, что роман будет опубликован?» 2. Какие места следует снять заранее, такие, «что их даже показывать нельзя?». После чтения романа в третий раз, Липкин отвез его Гроссману. На первый вопрос он ответил: «нет никакой надежды, что роман будет опубликован». На лице Гроссмана появилось ставшее знакомым злое выражение: «Что же <…> ты считаешь, что, когда они прочтут роман, меня посадят?““ — Есть такая опасность“. “— И нет возможности напечатать, даже оскопив книгу?““— Нет такой возможности. Не то что Кожевников — Твардовский не напечатает, но ему показать можно, он не только талант, но и порядочный человек» (57).
Отвечая на второй вопрос, Липкин посоветовал выбросить сцену беседы Лисса с Мостовским, где гестаповец говорит старому большевику: «Когда мы смотрим в лицо друг друга, мы смотрим в зеркало… Наша победа — это ваша победа» (58). По другим причинам посоветовал выбросить намеки на Твардовского: «Поэт, крестьянин от рождения, наделенный разумом и талантом, пишет с искренним чувством поэму, воспевающую кровавую пору страданий крестьянства, пору, пожравшую его честного и простодушного труженика-отца». У Липкина было еще несколько предложений, иногда выбросить несколько страниц, иногда — несколько строк, примерно полтора-два печатных листа. Отобранных в тексте мест было на так много: «всё в романе было опасным» (57). Гроссман принял поправки.
Обиженный на «Новый мир», Гроссман решил печатать роман в журнале «Знамя», что привело, по мнению Липкина, к трагическим последствиям: «Это — самая роковая и самая главная причина. Бессмысленно предполагать, что „Новый мир“ напечатал бы „Жизнь и судьбу“, но могу твердо поручиться, что роман не был бы арестован, если бы рукопись была сдана в „Новый мир“. Твардовский бы не отправил рукопись „куда надо“. Но Гроссман ни за что не хотел иметь дело с отрекшимся от него редактором. Это была обида не только автора, но и бывшего друга» (54).
В пользу «Знамени» подталкивала Гроссмана начала 60-х гг. и мысль, что либеральные редакторы нередко оказываются трусливей казенных ретроградов, у которых «есть и сила, и размах, и смелость бандитов», поэтому они способны пойти на риск (54). Такая мысль возникла, в частности, в связи с публикацией рассказа «Тиргартен» (его можно было воспринимать как антифашистский, но в нем проглядывались и аллюзии, побуждающие читателей думать о зеркальности двух режимов, фашистского и советского, об их сходстве). Казакевич, редактор альманаха «Литературная Москва», куда был сдан рассказ, не решился его напечатать (Казакевичу все равно «досталось» за альманах, прежде всего за повесть Яшина «Рычаги»).
Как раз в это время главный редактор «Знамени», В. М. Кожевников, вероятно знавший об обиде Гроссмана на Твардовского, попросил дать новый роман в его журнал. Гроссман оказался в этот момент совсем без денег. Кожевников предложил ему солидный аванс, под произведение, которого не читал. Он был заинтересован в Гроссмане, помня об огромном успехе романа «За правое дело» и всей его истории. Он ожидал от писателя чего-то в том же роде, что, в новых условиях хрущевской оттепели, после XX съезда, после доклада о Сталине, могло стать очень выигрышным для журнала. Кожевников, конечно, совсем не подозревал об изменениях, которые произошли с Гроссманом. Заместитель редактора «Знамени», Кривицкий, помнил, что совершил оплошность, отказавшись в свое время, вместе с Симоновым, печатать «За правое дело». Теперь представлялась возможность исправить эту оплошность, утвердить авторитет «Знамени», опередив поблекший несколько «Новый мир».
Гроссман в виде пробы дал рассказ «Тиргартен», отвергнутый Казакевичем. Кожевников принял его, довел до верстки (действительно, хотел напечатать), но цензура запретила, найдя аллюзии с советской действительностью. Вины Кожевникова в этом не было. Гроссман как бы убедился в его искренности и решил печатать роман в «Знамени».
Где-то в середине 60-го года он передал роман в редакцию журнала. Шли неделя за неделей, месяц за месяцем. Редакция ничего не отвечала. Попытки Гроссмана через знакомых узнать судьбу романа оказались безуспешными. В редакции роман прятали от всех (кроме ведущих сотрудников), не давали читать беспартийным. Одному из спрашивавших Кожевников буркнул в ответ: «Подвел нас Гроссман», перевев разговор на другую тему (59). Слухи, что редакция не хочет печатать роман. Наконец в феврале 61 г. Гроссмана вызвали на редколлегию. Чувствуя, «чем пахнет», он отказался туда пойти. Ему прислали стенограмму обсуждения: все единодушно отвергли роман, «как произведение антисоветское, очернительское».