— Э-э… позвольте… у вас сигаретка погасла…
Я прикурил.
— Ну что, никак?
— Не получается. — Он вымученно усмехнулся. — Забавно, да?
— А что, оба легких затронуты? — спросил я.
Он обжег себе пальцы и бросил спичку на пол.
— Оба. У нее еще давно был пневмоторакс, но мы думали, что все зарубцевалось. А теперь вот опять, и с обеих сторон. Спасибо, я не курю.
Он стоял передо мной, держась за багажную сетку.
— Вы не представляете себе, как она изменилась всего за полтора месяца.
— Все еще может уладиться.
— О, конечно! — торопливо заговорил он. — Я-то как раз оптимист. Вот только что вычитал: один врач из Монте-Карло придумал лекарство от туберкулеза, «черепашья сыворотка» называется… Что-то невообразимое! Если вам интересно, могу показать, это в сегодняшней вечерней газете, она у меня с собой…
Он потянулся к карману.
— Не надо, — сказал я. — Мне неинтересно. У меня все здоровы.
Он уже взялся за газету, но доставать не стал, а повернулся ко мне спиной и пошел на свое место. Поезд стучал и стучал по рельсам, а мне казалось, что это грохочет сердце у меня в груди. Но и на этот раз я задремал. А внезапно проснувшись, увидел, что сосед навис над Вандерпутом с горящей спичкой в одной руке и газетой в другой и сличает его физиономию с фотографией. Я попытался преградить ему дорогу, но он оказался проворнее и одним прыжком очутился в коридоре. Я только успел увидеть, как он, налетая на стенки, улепетывает по коридору, не выпуская из рук газеты. Я бросился к Вандерпуту и растолкал его:
— Уходим! Быстро!
Но он не желал просыпаться. Мы потеряли полминуты. Наконец Вандерпут схватил свой чемодан, и я вытолкнул его в коридор.
— Боже мой, — горестно пробормотал он, — а я-то обо всем забыл!
Я выволок его в тамбур и открыл дверь. Уже занималась заря. Вандерпут, взъерошенный, одуревший, с расстегнутым и сбившимся набок воротником на морщинистой шее, стоял передо мной, держась за щеку, и зевал во весь рот.
— В чем дело-то?
— Пустяки, — сказал я. — Просто наш милый сосед узнал вас и побежал за подмогой.
Холодный ветер врывался в распахнутую дверь, Вандерпут дрожал с головы до ног и хватался за меня, чтобы не потерять равновесие.
— Но не заставите же вы меня прыгать? Я разобьюсь!
Я толкнул старика. Раздался дикий вопль — и он исчез из виду. Я спустился на подножку, закрыл за собой дверь тамбура и тоже прыгнул. Но плохо рассчитал прыжок и вмазался носом в песок — ощущение было такое, будто с лица содрали кожу. Я сел, провел по нему рукой — на ладони осталась кровь. Что ж, по крайней мере теперь мне тоже больно. Вандерпуту не придется больше страдать в одиночку. Наконец-то у нас с ним появилось хоть что-то общее. Немножко оклемавшись, я увидел Вандерпута — он сидел верхом на насыпи недалеко от меня. Надо же, чемоданчик не забыл прихватить, когда падал, и не выпустил его из рук. Я подошел к нему. Старик очумело уставился на свои широко раскинутые ноги.
— Как это?.. Как это?.. — повторял он и, увидев меня, спросил: — А где мои туфли?
Господи боже, ведь это же я их снял, пока он спал! И теперь они уезжали от нас со скоростью пятьдесят километров в час. Как же он пойдет босиком?
— А другой пары в чемодане у вас нет?
— Нет.
— Померяйте мои.
Мои были ему малы. Скоро станет совсем светло, не сидеть же вот так около путей! Сосед наверняка успел остановить поезд, еще немного — и вся округа бросится искать нас. У нас оставалось не больше часа, чтобы где-нибудь спрятаться. Я осмотрелся. Мы были в винодельческом районе. В рассветном сумраке проступали виноградники, сосны, холмы на горизонте. До настоящих гор и до границы еще далеко. Я смотрел на виноградники и думал: вот бы каждый местный житель хлебнул столько домашнего винца, чтобы его было легко разжалобить. Но, увы, на всей земле не наберется столько вина! Я стащил Вандерпута с насыпи и принудил идти. Скоро мы набрели на ручей. Я наклонился попить и увидел свою опухшую физиономию. Умылся сам и заставил умыться старика. В чемоданчике у него нашлись мыло и бритва.
— Сбрейте усы, — сказал я.
Он заартачился. Почему это ему нельзя переходить через границу с усами? Про зубную боль он, кажется, почти забыл и яростно спорил:
— Да поймите, без усов я буду чувствовать себя неполноценным!
Хорошенькое мы, должно быть, являли собой зрелище! Сцена в рассветной тишине (только петух порой закукарекает где-то вдалеке), на природе, у ручья: старик со сбившимся воротничком, в черном пиджаке, полосатых брюках, но босой держится за раздутую щеку, а решительный молодой человек подступает к нему с бритвой в руке.
— Если меня все-таки арестуют и будут судить, без усов я буду жалко выглядеть.
Не слушая, я схватил его за ус и отхватил половину. Вандерпут сразу притих и стоял смирно до самого конца операции. Только левый глаз его мигал, наливался слезами и укоризненно блестел голубизной. Затекшего правого было не видно из-за флюса.
— Ну вот, — сказал я, отступая на шаг.
Вандерпут ощупал кожу над верхней губой. Посмотрел под ноги, нагнулся, расстелил на земле носовой платок и стал тщательно собирать слипшиеся длинные волоски. Сполоснул остатки усов в ручье, вытер рукавом, завернул в платок и положил в карман. И только потом встал.
— Ну, вперед, — сказал я.
Мы шли виноградниками, обходя просыпающиеся фермы; там и тут к еще белесому небу поднимался дымок из трубы, пролетали первые птицы. Вандерпут тащился сзади. Босиком, в жестар-фелюше, с жестким воротничком и с чемоданчиком в руке, он походил на чокнутого коммивояжера. Аспирин, которого он наглотался накануне, уже не снимал боль, но муть в голове еще не осела.
— Еще далеко? — то и дело бубнил он.
Идти босиком было колко, он все время останавливался, вытаскивал впившиеся в ногу колючки. Я не собирался долго топать, просто хотел как можно дальше отойти от места, где мы высадились из поезда, пересидеть день в каком-нибудь убежище, а ночью снова тронуться в путь и дальше продолжать в таком режиме. Но вокруг по-прежнему не видно было никакого подходящего укрытия, ямы, ложбины, а небо быстро наливалось светом, еще немного — и люди выйдут в поле, идти дальше незамеченными уже не получится. И все-таки эта французская земля с ее напоенными солнцем виноградниками почему-то казалась мне надежной, внушала доверие, спокойствие, я чувствовал, что на нее можно рассчитывать, она поймет и приютит. Но уже через полчаса стало понятно, что Вандерпут больше не в состоянии идти. Правый глаз у него совсем заплыл. Свежий воздух и движение как будто усилили боль и свели на нет действие лекарства. Носки его изодрались в клочья, ноги кровоточили. Время от времени он принимался вертеться на месте как ужаленный и изрыгать несвязные проклятия:
— Черт, черт, черт, мерзопакость поганая! О-о!
Ясно: вот-вот он свалится и не встанет. Срочно требовалось убежище. В полном отчаянии я обвел глазами долину. Справа простирался прекрасный виноградник, он плавно поднимался по склону холма и упирался в большую ферму с красной черепичной крышей. За фермой над зеленой купой деревьев возвышалась колокольня, а вот как раз и колокола зазвонили. Может быть, они звонили уже давно, но этот звон не задевал мое сознание и обрел особый смысл лишь в ту минуту, когда я обшаривал взглядом окрестности в поисках убежища и приметил колокольню. Сердце громко забилось в унисон с колоколами, в смятении я уже не знал, откуда несутся звучные удары: с колокольни или из моей груди. Я подтолкнул Вандерпута:
— Сюда, быстро!
И побежал. Но старик не поспевал за мной, израненные ноги почти не двигались, он шатался и болтал руками; в прозрачном утреннем воздухе его, наверно, было видно за километры. Целых четверть часа понадобилось нам, чтобы пересечь виноградник и добраться до фермы. Через открытые ворота я увидел дюжего бородатого монаха; засучив рукава рясы, он бросал зерно окружившей его стае белых кур. Пройдя вдоль ограды, я очутился перед решеткой, за ней стояла часовня, а справа, в конце вязовой аллеи, — белый дом. Я стоял в нерешительности. Колокола умолкли, теперь я слышал только биение своего сердца и гомон скотного двора: надрывались петухи, мычали коровы. Тут открылись двери часовни, и из них потянулась цепочка монахов. Все в белых сутанах — я вспомнил только что увиденных белых кур. На лицах у некоторых сохранялась молитвенная просветленность, другие, хоть все еще держали руки сложенными у груди, явно уже ни о чем возвышенном не думали; а иные и вовсе смеялись — чему, интересно, могут смеяться выходящие со службы монахи? Все они шли по аллее, а я заглядывал им в лица, не зная, кого выбрать. Но один монах сам заметил меня. Он выходил последним, и пока я изучал лица других братьев, этот, верно, успел насмотреться на меня. У него было красивое тонкое лицо, сумрачный взгляд, ежик седых волос и гибкая шея, придававшая артистическую грацию движениям головы. Он быстрым шагом подошел к решетке, взялся за нее обеими руками и спросил: