Леонс вопросительно посмотрел на меня.
— Когда скажешь, — ответил я.
VI
Следующие несколько недель запомнились мне как нескончаемая череда смутных, отрывочных образов, все происходило точно во сне: слышались какие-то звуки, слова, хлопали дверцы машины, мелькали испуганные или изумленные лица, и постоянно томило то самое чувство пустоты, которое возникает в животе и докатывается до головы, выметая из нее все мысли и захлестывая мозг тревогой. Тревога искажала очертания вещей и событий, сбивала масштабы; из-за нее в памяти застревали и становились чрезмерно значительными отдельные детали. Например, я очень отчетливо помню, что постоянно держал при себе колоду карт и раскладывал пасьянсы, загадывая, удачно ли все получится в следующий раз. До сих пор часто во сне мне строят гримасы дамы, короли и валеты, а тузы таращатся на меня своим единственным оком. Яснее же всего я вижу насмешливую физиономию Леонса, его рыжую копну, которая не умещается под шляпой, зажатую в зубах сигарету; ощущаю вкус влажного табака во рту и слышу умоляющий голос Крысенка: «Ладно, ребята, но это будет последний раз, только честно, а?» Двадцать второго марта сорок седьмого года мы «прибрали» на площади Клиши всю зарплату служащих метро. Применив, по подсказке журналистов, новую тактику: не высаживали водителя с инкассатором, а сами влезли в фургончик и заставили отогнать его в удобное место. Испуганный водитель, дюжий взрослюга, все повторял:
— Да я в отцы, в отцы вам гожусь!
Так что под конец Леонс, захлопывая дверцу, сказал ему:
— Пока, папочка!
Газеты наперебой писали о банде «малолетних гангстеров» и издевались над полицией. Нас многие поддерживали. Нам сочувствовали, нами тайком восхищались, такое отношение неявно сквозило в тоне журналистов. Третьего апреля мы залезли в фургончик почтово-телеграфного ведомства, пока он спокойно стоял на светофоре у Дворца инвалидов. Инкассатор, как только ему ткнули в бок пистолет, раскрыл нам объятия и воскликнул:
— Ну наконец-то! А то мне уж обидно стало.
В квартире на улице Принцессы накапливалось все больше франков, к ужасу Вандерпута, которого все же пришлось ввести в курс дела. Он семенил из комнаты в комнату на трясущихся ногах, и у него уже не хватало сил на то, чтобы бежать из города. Вскоре он совсем слег. Каждый раз, когда мы возвращались после очередной операции, он вставал, собирал свой чемоданчик, но не выдерживал, ложился снова и валялся полумертвый, с обвисшими усами, под замызганным балдахином, в компании гобеленовых щекастых ангелов.
— Из-за вас меня арестуют! — стонал он. — А начнут допрашивать — я же все, понимаете, все-все выложу!
— Тоже мне секрет, — говорил на это Леонс. — Про нас все газеты пишут… Малолетние гангстеры — это мы… Вот почитайте.
Старик закрывал глаза, лицо его делалось серым, морщины на нем выделялись еще больше.
— Да я не об этом, — шептал он.
Все свободное от налетов время мы проводили дома. Боялись, что на улице нас узнают — уж очень мы стали знаменитыми. Три крысенка запирали двери, закрывали ставни и сидели с непроницаемым видом, надвинув шляпы на глаза, в заставленной громоздкой мебелью большой гостиной, а из углов на них смотрели пустыми глазами «наши великие классики». Леонс поселил в квартиру Рапсодию, и тот был у нас за мальчика на побегушках: выносил мусор, прибирался, ходил в магазин. Ели мы в основном консервы и колбасу в промасленной обертке. Время от времени венгр восхищенно застывал перед Леонсом и говорил громким шепотом:
— Великий человек! Это великий человек! И он далеко пойдет!
Леонс в ответ сердечно называл Рапсодию «старым пройдохой», и тот, довольный, отбегал, путаясь в полах длиннющего пальто, с которым не расставался. Каждое утро мы посылали его за газетами, там печатали на первых полосах репортажи о наших подвигах и удивлялись, что мы так молоды.
— Люди за нас, это чувствуется, — говорил Леонс. — Ты только представь себе, сколько несчастных отцов семейства трудятся в поте лица, чтобы прокормить своих чад, за какие-то жалкие пятнадцать тысяч в месяц. А тут они открывают газету и читают, что «малолетние гангстеры» — так они нас окрестили — опять огребли миллионы. Наверняка им это приятно, они с надеждой смотрят на своего единственного сына и дают ему сотню франков, чтоб он сходил в кино. Они думают, что наши родители тоже небось получали по пятнадцать тысяч, это нас и толкнуло… Понимаешь, это для них все равно что революция.
Иногда мы все же вылезали из своей норы, шли куда-нибудь в бар и возвращались под утро сильно навеселе. Во время одной из таких вылазок Крысенок пригрел беглого польского барона. Нашел его в баре на улице Понтье пьяным в стельку и, несмотря на возражения Леонса, который и сам-то еле лыко вязал, притащил на улицу Принцессы. Мы нашли у него в карманах билет на поезд до Рима и письма, адресованные кардиналам.
— Он собирался к папе римскому, — заплетающимся языком сказал Крысенок, нетвердо шагая в обнимку с новым приятелем. — Правда, барон, ты ведь собирался к папе?
— Пшпшпш, — прошипел, благостно улыбаясь, барон.
Утром поляк немножко протрезвел, спросил, где он находится, что тут делает и может ли рассчитывать на аудиенцию у его святейшества. Осушив же два стакана красного, совсем пришел в себя. Мы прозвали его Папским и решили оставить у себя, чтобы он, как амулет, приносил нам удачу во время налетов. Крысенок одевал его, укладывал спать, покупал ему шелковые рубашки, Леон совал сигару ему в рот, а я — гвоздику в петлицу. Иногда, глядя, как барон тихо раскачивается на стуле, я думал: может, это не алкоголь, а сама жизнь так на него действует. И спрашивал:
— Послушай, барон, ты в самом деле пьяный? Или, может, как я, слишком чувствительный?
Барон смотрел на меня радостным взором и жалостно тянул:
— Пи-пи!
— Ну вот! — вздыхал Крысенок. — Давно пора.
И вел барона в уборную. В конце концов мы стали брать Папского с собой на дело, Леонс поначалу противился, но потом признал, что «это помогает». Мы сажали его на переднее сиденье, и он безмятежно дожидался, пока мы не шуганем кого-нибудь пистолетом. Таким манером второго апреля мы остановили в Булонском лесу машину, которая везла выручку со скачек. Водитель на этот раз попался несговорчивый, видимо, ему платили лучше, чем другим.
— Может, хватит, ребята, а? — ныл после этого Крысенок. — Я, конечно, не боюсь. Но у меня дома мать и семеро братишек-сестренок. Я самый старший и посылаю им деньги. Если меня посадят и они ничего не будут получать, то подумают, что из меня ничего не вышло.
В квартире с закрытыми окнами и ставнями воняло серой и аммиаком — Рапсодия устроил в ванной лабораторию, оттуда временами валил дым и шел отвратительный запах. Иногда венгр выползал на божий свет и уговаривал Леонса не торопить его: еще чуть-чуть, еще буквально пара минут — и он найдет лекарство от туберкулеза. Барон с важным видом восседал в кресле эпохи короля-солнца, глаза его были широко раскрыты, во рту сигара, в петлице цветок. Мы усадили его прямо напротив портрета папы. Папа смотрел на барона из золоченой рамки, а тот безуспешно порывался встать и подойти поближе. Изредка в гостиную вбегал Вандерпут, он дико озирался и визжал:
— Меня хотят выкурить! Выкурить, как крысу! Но я не позволю!
Вскоре мы подобрали в кафе еще одного отщепенца — итальянского тенора, он пытался петь и просить подаяние, и его выставили вон. Это был щуплый человечек с густыми черными волосами и ухоженными усами домиком. Мы пригласили его выпить, и он рассказал, что направляется в Грецию, что денег у него нет и поэтому он зарабатывает себе на пропитание пением.
— А зачем вам в Грецию? — спросил Леонс. — Там ведь война?
— Вот именно, — сказал итальянец. — Я и хочу воевать.
— На чьей стороне?
— Как на чьей стороне! — вспыхнул он. — Конечно, на стороне партизан! Потому что одно из двух: или они в большинстве и их угнетают, или в меньшинстве и их преследуют. Это же яснее ясного!