Его опять перекосило.
— О чем это я говорил? Ах да… Надеюсь, когда ты вырастешь, мой мальчик, то вспомнишь обо всем, что сделала для тебя страна, и отплатишь ей за это. А лучший способ служить своей родине — это, запомни мои слова, быть честным, порядочным, скромным, трудолюбивым, дисциплинированным человеком и уметь при этом заработать на кусок хлеба для своей семьи. Ха-ха-ха! Я знаю, что говорю, — сам получаю четырнадцать тысяч франков в месяц… трое детей… и при нынешних-то ценах на масло… Настоящее скотство! Ну, ничего, мы этих сволочей…
И снова жуткие гримасы — сроду таких не видал!
— Месье Ру!
— Да-да, действительно, конечно, прошу прощения… Итак, о деле. Очень скоро прибудет министр, скажет несколько слов. Главное, не разговаривай с ним, это его бесит. Спросит о чем-нибудь — дай ему ответить самому. Алло… да… Нет, ни в коем случае! Эти гостиницы зарезервированы для жертв политических репрессий, а не для жертв фашизма. Как это — какая разница! Это разные организации. Жертвам фашизма положено двенадцать бесплатных мест в кино на неделю, и все.
Он проглотил какую-то таблетку, снова задергался да еще и принялся грызть ногти.
— Боже мой, месье Ру, вам нужно отдохнуть! — сказала девушка.
Месье Ру бросил на меня злобный взгляд:
— Вы его накормили?
— О боже, я совсем забыла!
— Ну и ладно, — злорадно фыркнул месье Ру, — все равно ничего уже не осталось. Саранча смела все подчистую. Уму непостижимо, сколько еды помещается в такого вот маленького человечка. Уж я-то знаю, у меня их трое…
Лицо его страшно задергалось.
— Ладно, отведите его ко всем остальным. Я ухожу — с минуты на минуту прибудет министр, а я его ненавижу. Алло, алло! Нет, мой дорогой, я не могу разместить сегодня вечером еще две тысячи человек, у нас все переполнено.
Я вернулся в зал. Там уже собралась целая толпа, и все мы были окружены сочувственным вниманием. Роксана удостоилась особых похвал, после того как я рассказал, что она партизанила вместе с моим отцом, а когда его убили, пробежала сто километров и вернулась ко мне на ферму. Рыжий мальчишка, которого я заметил, еще когда входил, заинтересованно слушал, а потом спросил:
— Ты часто сюда приходишь?
— Как это?
— Первый раз, что ли?
Я опять не понял.
— Ну, я уже шестой раз. Надо просто нацепить трехцветную повязку и затесаться в толпу — никто ничего не спросит, проходи, пожалуйста. Только напусти на себя скорбный вид. Это придумал мой отец, Вандерпут. Получил хорошие вещи — и сваливай себе преспокойно. Я так уже добыл шесть новеньких костюмов, дюжину свитеров, шесть пар ботинок натуральной кожи, несколько одеял… плохо ли! Тебя как звать?
— Люк Мартен.
— Я — Вандерпут. Леонс. А это мой отец, Вандерпут..
— Гюстав, — произнес у меня над ухом простуженный голос. — Вандерпут Гюстав. Очень рад знакомству, юноша.
Я посмотрел на него. Из репродуктора лилась итальянская оперная музыка. Нас толкали со всех сторон, множество голосов сливалось в невнятный гул. Вандерпут стоял прямо передо мной в сдвинутом на затылок картузе, заложив руки в карманы и выпятив круглый животик, обтянутый жилеткой, уголки которой оттопыривались, как собачьи уши. Сморщенный, в красных прожилках небольшой нос утопал в пышных, с табачными подпалинами, усах, точно гриб во мху. Гнусавый голос с натугой пробивался наружу. Две глубокие складки спускались от носа к по-детски маленькому и круглому рту — этому человеку явно перевалило за шестьдесят. Выцветшие, видимо, с возрастом голубые бегающие глазки смотрели во все стороны сразу, поймать и удержать их взгляд было невозможно, он постоянно отводил его и вертел головой. Вандерпут сразу внушил мне глубокую симпатию: таким старым, да еще и таким уродливым и грязным, решил я, может быть только жертва какой-нибудь ужасной несправедливости, вроде той, что свалилась на меня.
— Вандерпут, Гюстав, — повторил он, упорно глядя в сторону. — Сейчас, юноша, вы станете свидетелем волнующей церемонии. Лично я волновался уже пять раз, а сегодня, может, и всплакну — ведь придет сам министр. Понимаете, юноша, когда видишь, как свято чтут твою память, чувствуешь, что все-таки прожил жизнь не зря. И что ты был настоящим человеком.
Он вытащил из кармана большой клетчатый платок.
— Не плачьте, папочка, — сказал Вандерпут-младший.
— Да я еще не плачу, Леоне, — ответил старик. — Пока просто сморкаюсь — проверяю, все ли под рукой. Ваш отец, юноша, наверное, был в партизанах?
— Да.
— В каких местах?
— В Везьере.
— В Везьере! — тоном знатока отозвался старик. — Знатный отряд! И… вашего отца убили?
— Да. Пулей в глаз. За два дня до прихода союзников.
Старик тактично покачал головой и прищелкнул языком. Его беспокойные глазки остановились на Роксане.
— Ваша собачка?
— Да.
— А знаете, — как-то дурашливо продолжал старик, — собачку взять с собой вам не позволят. Отберут собачку. Пойдет на мех. Правда, Леонс?
— Это уж будь уверен, — подтвердил Вандерпут-младший.
— Да вот вчера один юноша приехал откуда-то с песиком. С таким… ну… подскажи, Леонс, как называется порода?
— Пудель?
— Вот-вот, конечно пудель. Его отняли. А паренек так плакал. Я и пошел сегодня посмотреть, что сделали с собачкой. Не хочу вас, юноша, пугать, но песик…
— Сдох, — отчеканил младший Вандерпут. — Ему подсыпали толченого стекла. Мучительная смерть. А шкурку продали на черном рынке. За пятьдесят пять франков.
— У меня прямо-таки чуть сердце не разорвалось, — сказал старый Вандерпут и снова потянул из кармана платок. — Я так разволновался, что пришлось прилечь и выпить лекарственного чая…
— Липового, — уточнил Вандерпут-сын.
— Так доктор прописал. У меня очень слабое сердце. Это у нас в роду. Мне нельзя волноваться. Вот и теперь… как подумаю, что и вашу собачку навсегда заберут…
— Не плачьте, папочка, — опять сказал сынок.
— Не могу удержаться… Это у нас в роду…
Он старательно вытер глаза. Я огляделся. В зале собралось так много народу, что вполне можно было незаметно пробраться к двери. Люди разговаривали, многие рассматривали страшные фотографии на стенах — видимо, искали на них своих родственников. Я подхватил Роксану.
— Что это вы делаете, юноша? — проблеял старый Вандерпут.
— Смываюсь отсюда.
— Погодите, не сейчас, — шепнул он. — Дождитесь раздачи подарков. Каждый тысяч на тридцать потянет. Такой кусочек пропустить — просто преступление. А потом пошли с нами. Леонс уже наловчился — смотрите и делайте, как он. Положитесь на меня. Впрочем, вот и министр.
Вандерпут почтительно снял картуз. Народ зашевелился — в зал вошел министр. Он был молод, вид имел решительный — такой обычно принимают те, кто не способен изобразить на лице что-нибудь более осмысленное. «Какой энергичный!» — произнес женский голос. Министр пружинисто рванулся вперед и с маху отдавил ноги какой-то важной особе из своего окружения. «У, черт!» — отчетливо и громко вскрикнула особа. Произошел конфуз и легкое замешательство, но все быстро улеглось, почти не нарушив торжественности момента. Министр останавливался перед каждым воспитанником нации и задавал какой-нибудь вопрос, на который сам же себе отвечал, нас слепили лучи прожекторов, одна сиротка чуть все не испортила — вдруг завопила «мама!», корреспондент центрального радио с бодренькой улыбкой совал всем под нос микрофон, будто кружку для пожертвований. И все же не обошлось без инцидента, который журналисты на другой день назвали «политической провокацией». Среди нас был мальчишка лет десяти, самый младший из всех национальных подопечных, совершенно оробевший в такой обстановке. Кто-то сунул ему в руки кусок торта, так что его растерянная мордашка перепачкалась кремом. Растрепанные волосы торчали во все стороны, голова походила на маленькую испуганную зверушку. Само собой, министр, организаторы, кино- и радиохроникеры тут же смекнули, как кстати придется этот мальчонка, пока он не успел слизнуть весь крем, и набросились на него всем скопом. Тут-то и состоялся диалог, который я никогда не забуду и который воспроизвожу тут дословно, для любителей документальных фактов.