— Да нет, почему же…
— Мне уже почти шестнадцать, это многовато, я знаю, но ведь можно же еще нагнать?
— Ну да, ну да!
— Можно много чему научиться. У них есть специальные университеты для переростков. Только заплати — и получишь все, что надо.
— Йеп.
— Плевать, я заплачу, сколько нужно. Мне главное — выучиться как следует писать. Чтобы уметь сочинить красивое письмо девчонке. А потом уж я бы пошел учиться на врача или главного инженера. К чему больше потянет.
— Йеп.
— Можешь смеяться, но я бы хотел стать порядочным человеком, заниматься благотворительностью. Как тот тип в Америке, который все время делает что-нибудь общественно полезное — больницы там открывает и все такое прочее.
— Рокфеллер.
— В общем, ты понял, что я хочу сказать. И что, ты со мной согласен?
— Йеп.
— Тогда давай провернем большое дело. Не сейчас, конечно. Мы еще мелковаты, внешность не та. Никто таких не испугается. Но через годик, глядишь, повзрослеем. Не на всю же жизнь шестнадцать лет.
— Блеск! Просто блеск! — отозвался я.
XI
Однако когда тебе пятнадцать, так сразу не повзрослеешь. Сколько бы я ни покупал длинных, до колена, пиджаков, сколько бы ни укутывал свой гладкий подбородок в яркие шарфы, как бы старательно ни строил, зажав в зубах сигарету, мужественную гримасу и ни скрывал для верности лицо дымовой завесой, но обмануть никого не мог. И только в темном кинозале чувствовал себя свободно. Усевшись в полумраке, я облегченно вздыхал, забывал про самого себя и, впившись взглядом в экран, зачарованно следил за приключениями настоящих мужчин. Почти каждый вечер Жозетта таскала меня куда-нибудь на танцы. Она обожала танцевать и заставляла меня служить ей партнером. Умирая от робости, я отважно выходил вместе с ней на площадку и пускался в пляс, вращаясь то на месте, то вокруг Жозетты, все быстрее и быстрее, наконец входил в раж и, даже когда музыка умолкала, продолжал кружиться, как собака за своим хвостом; мы танцевали джиттербаг, и самое главное для меня было не останавливаться, не видеть лиц вокруг… еще подскок, еще вираж, я путался в брюках клеш, судорожно хватался за большущий галстук-бабочку, который душил меня и упрямо съезжал набок, в голове мутилось от дыма и бесконечных пируэтов, если же я на миг приходил в себя, то не мог понять, что я тут делаю, почему кручусь волчком посреди площадки и зачем все это нужно. Стоило, однако, появиться кавалеру половчее, как Жозетта тут же бросала меня и принималась отплясывать с ним, я же плелся куда-нибудь в угол — опять разоблаченный и забракованный, я и тут оказывался не на высоте, — сидел, мрачно напиваясь джином, от которого меня тошнило, и то и дело поправляя трясущейся рукой проклятую бабочку. Немая, раболепная любовь, с которой я повсюду следовал за Жозеттой, внушала ей только веселое любопытство и легкое сочувствие. Накладные плечи, замашки крутого парня, привычка по-мужски молчать, скупо роняя в нужную минуту «йеп», — все шло насмарку, стоило ей только появиться: меня выдавал преданный собачий взгляд. У нее было неважно со здоровьем. Она часто простужалась, все время кашляла. Но курила сигарету за сигаретой, а закашлявшись, объясняла, что у нее просто «неладно с горлом» с тех пор, как она надорвала голос, подражая Лорен Бэколл. Словом, пустяки. Однако, глядя на нее, я почему-то испытывал жалость и желание защитить, заслонить ее — тогда я еще не понимал, что эта нежность больше делала меня похожим на мужчину, чем вся нелепая напускная мужественность. Да и выразить это чувство в словах, как подобает мужчине, я не мог. Не помогали и киногерои: я не знал, как перевести honey, sugar или sweetheart, — по-французски все это звучало совершенно идиотски, пошло, теряло вкус. Но не называть же мне Жозетту «милочкой», как какую-нибудь шлюху. Странно, думал я, французский язык вроде бы не так уж плох, скорее даже очень ничего, а любовных слов в нем не хватает. Иногда это тихое обожание злило Жозетту.
— Слушай, Лаки, — говорила она, — я не люблю немое кино. Люблю, когда поют. Ты что, не можешь сказать: я тебя люблю?
— Я тебя люблю, — гундосил я, не выпуская сигареты изо рта. — Теперь довольна?
Жозетта с жалостью смотрела на меня и не отставала:
— И это все? А дальше? Ты все сказал?
— Я тебя люблю, чего еще-то?
— Видали деревенщину? Это и все, что ты можешь из себя выдоить?
Я вдруг припомнил, как хозяйка фермы в Везьере ругала свою корову Фернанду, которая давала мало молока. И до чего же мне стало обидно! Я напустил целое облако дыма, чтобы скрыть выражение лица, но это все равно было заметно.
— Ну, старик, ты же не виноват, — сказала Жозетта. — Просто у тебя в нутре ничего нету.
— Как это ничего нету? — слабо возмутился я.
— Чувства — это не для тебя, вот и все. У тебя нет такой железы.
— Чего-чего у меня нет?
— Железы. Которая выделяет гормоны чувств. У Хамфри Богарта есть такая железа, у Кэри Гранта тоже. А у тебя нету. Ты не виноват. Такой уж уродился. Бедняжка!
Она по-матерински погладила меня по головке.
— Подумаешь! — сказал я.
Но на самом деле я похолодел, окаменел от ужаса. Да неужели это правда и у меня не хватает этой самой железы? Не может быть…
— Иногда это лечится, — утешала меня Жозетта. — В Америке есть такие врачи. Тебе пересаживают железу обезьяны, и ты все начинаешь чувствовать.
Как-то вечером я зашел к ней в комнату за киножурналом. Она лежала и пила горячий ром с аспирином «для голоса». Глаза у нее блестели. Рыжая шевелюра распушилась, как будто большая белка сидела на подушке, склонившись над ее щекой.
— Лаки!
— Йеп?
— Я тебе нравлюсь?
— Йеп.
— Посмотри…
Она расстегнула пижаму и показала мне свои белые трепещущие грудки, взяв их в руки, точно двух голубок.
— Красивые?
У меня перехватило горло, я даже «йеп» не смог сказать.
— Как будто хотят улететь… Лаки!
Я все старался, но никак не мог проглотить огромный ком.
— Иди сюда…
Я подошел, сел на ее кровать. Сигарета как-то криво застряла у меня в углу рта, так что слезился глаз. Я смотрел на этих голубок, не смея прикоснуться. Но почему-то мне захотелось защитить их.
— Лаки…
— Йеп?
Жозетта улыбнулась, повернула голову, обрушив всю шевелюру, и шевельнулась в постели. Голубки тоже пошевелились. Она грустно вздохнула. Они тоже.
— Да ничего. Дурак ты.
Она схватила меня за волосы. Я ощущал тепло ее грудей, видел их совсем рядом, так близко, что мог бы коснуться губами.
— Убери свою сигарету. Какой же ты дурак! — Жозетта оттолкнула меня.
— Дурак, — повторила она. — Но я тебя ужасно люблю.
Я не решался шелохнуться, чтобы не спугнуть голубок. И ждал, что Жозетта велит мне делать.
— А теперь уходи. Иди, иди отсюда.
Я вышел. Вернулся в свою комнату и бросился на кровать.
— Что с тобой? — спросил Леонс.
— Ничего.
— Что-нибудь случилось?
— Все нормально.
— Оно и видно!
А потом Жозетта опять разыгрывала добрую мамочку, гладила меня по головке и называла малышом.
— Ну как твоя железа? — спрашивала она время от времени. — Еще не выросла?
Однажды вечером я не выдержал. Схватил ее за руку и сказал:
— Пойдем!
Она хотела вырвать руку, но я держал крепко.
— Куда это мы пойдем в такое время?
— В кино.
— Ты с ума сошел, Лаки! Отпусти меня!
Я вытащил ее на улицу. Сначала она упиралась, потом перестала, мое упорство на нее подействовало. Я держал ее под локоть и толкал вперед. Пот катился у меня по лицу, сердце громко стучало — странно, что прохожие не оборачивались.
— Да что тебе вдруг приспичило? Куда хоть мы идем?
— Не важно.
У меня стали дрожать и подгибаться ноги. Я сунул в рот сигарету. Жозетта тоже задрожала.
— Лаки, мне больно!
Я и правда вцепился в ее локоть, но скорее чтоб самому не упасть. В горле пересохло, а сердце билось уже чуть ли не во рту, и я все время пытался заглотнуть его обратно. Все же у меня хватило ума не соваться в самые людные и самые близкие места. Я свернул на улицу Ниор и наконец остановился перед табачной лавочкой, где никого не было. Мне вдруг захотелось оставить тут Жозетту и сбежать, но я сумел взять себя в руки и пробормотал: