Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Господи, что с ней?

— У нее случился приступ. Несчастье… кровотечение. Она упала, я ее поднял.

И вдруг он закричал испуганно, плаксиво:

— Несчастье! Я так и знал, что-то должно было случиться! Давно уже чуял! У меня нюх на несчастья. И он никогда не подводит. Ну и вот — я ухожу. Скрываюсь. Бегу куда подальше.

Я схватил его за горло и стал трясти:

— Где она?

— В своей комнате… Отпустите меня! Что вы делаете! Я ни при чем, это несчастье, злая судьба. Если мы останемся тут, она обрушится и на нас. Надо как можно скорее бежать. Несчастье — это очень заразно!

Я запихнул старика в его комнату, запер дверь и помчался к Жозетте. Она лежала на кровати с закрытыми глазами и землистым лицом. Изо рта сочилась тонкая струйка крови.

— Жозетта!

Она открыла глаза:

— Пустяки… Это все из-за голоса…

— Не разговаривай, лежи тихо, я сейчас кого-нибудь позову.

Но кого я мог позвать, мы же ни с кем не общались.

— Не бойся, дурачок. Я не умру. Так просто не умирают. Это долгая морока.

Я бросился будить консьержку. Она посоветовала мне врача, который лечил ее двадцать пять лет. Доктор оказался пожилым, с трясущимися руками и дряблой кожей на лице и на шее, что было особенно заметно по контрасту с жестко накрахмаленным воротничком.

— Думаешь, он соображает? — спросил я Леонса.

— Не знаю. Но наверно — не зря же у него Почетный легион в петлице.

По словам доктора, положение было очень серьезным, он считал, что Жозетту нужно срочно госпитализировать, и сказал, что знает одну больницу с умеренными ценами.

— Не надо нам такой, — перебил его Леонс. — Пусть будет самая лучшая. Деньги у нас есть.

В карете «скорой помощи» мы ехали вместе с Жозеттой. По дороге она вдруг озабоченно спросила:

— Лаки!

— Йеп?

— Что сейчас идет в кино?

— Да ничего особенного. Ты ничего не теряешь. Жозетта успокоилась и закрыла глаза. Мы с Леонсом остались в больнице. Так что наконец доктор, удивленный, что мы все еще тут торчим, сказал:

— Нельзя же сидеть в больнице сутками. Вы всем мешаете. Кроме того, это негигиенично.

— Мы платим, — коротко ответил Леонс.

Доктора это, кажется, покоробило, но возражать он не стал. И мы по-прежнему сидели, молча жевали резинку — курить запрещалось — и неотрывно смотрели на дверь палаты. Иногда ненадолго засыпали, свернувшись калачиком в кресле и укрывшись пальто.

— Это просто невероятно, — сказал доктор, наткнувшись на нас утром. — Что вы тут делаете? У вас родители есть?

— Они в Америке, — ответил Леонс.

— Но дальше так не пойдет. Это может затянуться надолго.

После обхода сиделка впустила нас в палату. Жозетта лежала в той же позе, вытянувшись на спине и сложив руки поверх одеяла, на чистой, как-то даже слишком чистой и аккуратной постели. Лицо ее утопало в пышном венке рыжих волос, глаза напряженно смотрели в потолок. Когда мы вошли, она повернула голову и улыбнулась.

— Тебе что-нибудь нужно? — спросил Леонс.

— Нет, ничего.

— Значит, все нормально?

— Да.

Мы сходили перекусить и выпить горячего кофе, а потом вернулись обратно. И снова стали ждать. Говорили мало — что тут скажешь… Жозетте вроде становилось лучше. Она уже не лежала неподвижно, да и голос окреп.

— Лаки!

— Йеп?

— Когда будут показывать «Унесенные ветром»?

— Скоро, — сказал я, — скоро!

— Не хочется пропускать.

— И не пропустишь. С чего бы?

— Так не хочется пропускать, Лаки!

Я сжал ее влажную лапку.

— Выходим, выходим, — гнала нас сиделка, — не будем утомлять больную. Ей надо отдохнуть.

Мы выходили, опять забирались в кресла и укрывались своими пальто.

— Ей, кажется, получше, верно? — говорил Леонс.

— Йеп.

Иногда забегал Крысенок узнать, как дела. Он прожужжал нам все уши рассказами про одного знакомого, который лечит все болезни наложением рук. Называется йога, в Америке придумали. Пару раз заходил Кюль. Этот не говорил ни слова, усаживался в кресло, сочувственно хмыкал, потом уходил. Крысенок сказал, что Вандерпут куда-то уехал, «пока все не рассосется». На четвертый день нам не разрешили зайти к Жозетте. С утра приходил врач, он был свежевыбрит и на нас посмотрел очень хмуро.

— Сегодня к ней нельзя, — сказала сиделка. — У нее опять был небольшой приступ.

Я обнаружил, что если передвинуть кресло в самый угол, то, когда сиделка открывает или закрывает дверь в палату, видна рыжая копна Жозетты на подушке. И я остался сидеть в углу. Лица было не разглядеть, только волосы. Они не шевелились. Все вдруг сильно к нам подобрели. Предложили поставить в соседней палате две кровати — «раз уж вы не хотите уходить». Даже врач, выходя из палаты, удостаивал нас короткими репликами:

— Который из вас брат?

— Я, — встал Леонс.

— А вы?

— Друг.

— Ну хорошо. Мы делаем все, что можем.

Потом нам разрешили курить. Врач теперь приходил несколько раз в день. С нами больше не заговаривал, делал вид, что вовсе нас не видит, — отворачивался и проходил с важным видом. Я сидел в кресле с ногами, замотавшись шарфом и засунув руки в рукава пальто, меня трясло.

— Леонс!

— Что?

— Как ты думаешь, на свете правда есть люди?

— Ох, отстань!

Но где же, где они, эти самые люди, о которых столько говорил мой отец и все вокруг все время говорят? Иногда я слезал с кресла, подходил к окну и смотрел на них. Они шагали по тротуару, покупали газеты, садились в автобус, одинокие пылинки, которые приветствуют и избегают друг друга, пустынные островки, которые не верят в существование материков, — отец солгал, нет никаких людей, и то, что я вижу на улице, — не люди, а только их одежки, обноски, лохмотья; весь мир — один большой жестар-фелюш с пустыми рукавами, и братской руки мне никто не протянет. На улице толпились пиджаки и брюки, шляпы и ботинки — то была огромная заброшенная барахолка, которая стремилась всех одурачить, присвоить себе имена, адреса, идеи. Напрасно я прижимал пылающий лоб к стеклу и искал тех, ради кого умер мой отец, — я видел только жалкую барахолку и тысячи личин, злых пародий на человеческие лица. Кровь отца пробуждалась во мне, стучала в висках, заставляла искать смысл того, что со мной происходит, и некому было сказать мне, что от жизни не требуют смысла, что его в нее вкладывают, что пустота вокруг возникает тогда, когда мы ее не заполняем, что жизнь встречает нас с пустыми руками и нужно приложить все силы, чтобы от этой встречи она обогатилась и изменилась. Я был крысенком, бедным крысенком, попавшим в узкую щель эпохи, которая скукожилась до границ видимого и осязаемого, и некому было открыть крышку, выпустить меня на волю и просто-напросто сказать: не в том трагедия человека, что он страдает и умирает, а в том, что он не видит ничего, кроме собственных страданий и собственной смерти… Прошел еще один день, мы сидели, закутавшись в свои широченные пальто, смолили одну за другой сигареты, не успевая потушить окурок, смотрели, как открывается и закрывается дверь, как все быстрее входят и выходят доктора, как пробегает через коридор сестра.

— Они ведь ничего такого не устроят? Ведь правда… а? — повторял Леонс.

Но вот вышел доктор, снял свои очки. За ним сестра и ассистенты.

— Мы больше ничего не можем сделать, — сказал доктор. И сердито прибавил: — Девочку привезли слишком поздно. У нее запущенный туберкулез, она болела много лет.

Я встал. Вошел в палату, подошел к постели. Взял руку Жозетты. Мне показалось, что она мне улыбнулась. А может быть, улыбка была на лице еще раньше, не знаю. Глаза были открыты, это точно. Смотрели прямо в потолок, как будто бы уперлись в крышку. Дальше у меня в голове все смешалось. Помню только, что я несколько часов просидел, держа ее за руку, и эту неподвижную улыбку, и застывшие глаза. Мне что-то говорили, меня куда-то тянули… И еще помню свой голос, голос крысенка, который горько всхлипывал и бормотал в мокрый шарф:

26
{"b":"187745","o":1}