— Буч!
— Йеп?
— Дай сигарету.
И Буч Робинсон, при всем трагизме ситуации, расплывается в золотозубой улыбке. Просить сигаретку в такую минуту — в этом весь Лаки Мартин, его верный напарник! Что ж, он, пожалуй, прав, этот молодой французик, совсем недавно подваливший из Европы, но уже успевший показать себя: лучше красиво помереть, несясь на скорости сто двадцать, чем прозябать, как овощ на общей грядке. Буч перестал стрелять и сунул сигарету мне в рот.
— Йеп.
Крутой вираж — нас чуть не занесло в кусты.
— Огонька, — проскрежетал я.
Нас прошило автоматной очередью — вышибло изо рта сигарету, вдребезги разнесло ветровое стекло. Несколько мгновений Буч отстреливался, а потом опять повернулся ко мне и сунул другую сигарету. Вдруг он негромко чертыхнулся.
— Ты ранен? — крикнул я.
— Остановись-ка, Лаки, я уронил из окна зажигалку!
— С ума сошел!
— Стой, говорю! Это память о Ней!
Я стиснул зубы и ударил по тормозам. Мы оба выскочили на дорогу.
— Нашел!
Вдруг — одиночный выстрел… Буч зашатался, на миг завис в воздухе, словно паук на паутине. Я оттащил его на обочину. Глаза великого гангстера медленно угасали, но золотозубая улыбка еще играла на губах.
— Дай закурить.
Я сунул ему в рот сигарету.
— Зажигалку!
Я щелкнул зажигалкой и поднес пламя к его побелевшим губам. Буч слабо улыбнулся, глядя на дрожащий огонек. Пару раз затянулся… силы его оставляли.
— Теперь вынь.
Я повиновался.
— Отдай Жозетте… Скажи, что эта сигарета вобрала мой последний вздох. Последний вздох главного врага общества. Пусть она докурит, а потом выбросит окурок и забудет меня. Женись на ней. Прощай.
Это было ужасно, слезы наворачивались на глаза. Я обнимал Жозетту и целовал ее долгим поцелуем, а публика уже вставала, и занавес опускался на экран, закрывая наши лица… Грезы кончались, я опять оказывался перед афишей, встряхивался, поднимал воротник пальто и медленно брел по улице. Роксана уныло тащилась за мной. Я еще не очень понимал, кем стану: великим актером или знаменитым гангстером; но в любом случае для начала надо было уехать в Америку. Были и другие, тоже замечательные фильмы.
— «Большой сон» смотрел? — спрашивал я Леонса.
— Еще бы! Ясное дело, смотрел. Потрясный фильм! Там такая сцена есть, это надо видеть! Хамфри Богарт дерется с одним молодчиком, у того нет оружия, а у Хамфри кольт. И что же он, думаешь, делает?
— Всаживает ему пулю в брюхо.
— А вот и нет! — ликовал Леонс. — Бросает заряженную пушку себе под ноги. Тот тип, понятно, рыпается ее поднять, но только он наклоняется, как Хамфри… ну, что он, думаешь, делает?
Я ошарашенно молчал. У меня не хватало воображения представить себе, что там еще сделал Хамфри.
— Он как двинет ногой ему в харю! Нет, это надо видеть, просто блеск! Прямо в зубы! И все — молодчик лежит плашмя с окровавленной пастью, его и убивать не надо, а можно просто плюнуть в рожу. Вот это, я понимаю, класс, вот это искусство, старик! Есть на что посмотреть!
Я шел смотреть. Сидел два или три сеанса — детально изучал удар ногой великого артиста. Выходил со слезящимися глазами, шел как лунатик и то и дело останавливался, чтобы хорошенько врезать ногой в невидимую харю. Роксана с ужасом смотрела на меня, а я брел и брел по улицам, втянувшись в пальто, как улитка в раковину, глядя под ноги и не расставаясь с уныло свисающей изо рта недокуренной сигаретой. В то время сигарета в зубах была стержнем, вокруг которого я пытался выстроить свой образ; она дополнялась прищуренным глазом и чуть выпяченной нижней губой, а все вместе должно было придавать лицу жутко мужественное выражение, за которым пряталась моя сущность бедного загнанного зверька. В конце концов сигарета стала такой же неотъемлемой частью моей физиономии, как нос, глаза или рот. Без нее я был сам не свой, чувствовал себя беззащитным, неприкрытым, чуть ли не голым. Мало того, сигарета отражала мое состояние и настроение, выражала радость, боль или злость. В то время я тщательно работал над своей внешностью. Купил себе роскошное верблюжье пальто, бежевую шляпу и шелковый шарф. Иногда выпрашивал у Леонса его здоровенный маузер, заходил в офис «Лионского кредита» на бульваре Итальянцев и прохаживался там в надвинутой на глаза шляпе, потной рукой сжимая в кармане оружие. Ноги подкашивались, коленки дрожали, в горле стоял и никак не проглатывался ком. «Хамфри Богарт, спаси меня! — истово молился я. — Хамфри Богарт, спаси меня! Не оставляй меня в эту минуту». И все ходил, таращась от натуги, взад-вперед по большому банковскому залу, среди сотен людей, которые и не догадывались, какая опасность им угрожает. До сих пор не пойму, как это мой странный вид и остановившийся взгляд ни разу не привлекли внимание банковских служащих, — наверно, на мое счастье, они редко ходили в кино. Мне казалось, что я хоть сейчас готов поехать в Америку и сыграть там главную роль в любом фильме. А для начала я отправил туда Роксану. Уже не раз американские солдаты, которые не могли пропустить ни одного ребенка и собаки, чтоб с ними не заговорить, предлагали купить ее у меня. И я всегда отказывался. Говорил: да, знаю, ей там будет лучше, но друзей не продают. Они это отлично понимали. Брать животных на военные суда, которые везли солдат домой в Америку, запрещалось, но они так любили собак, что устроили в Гавре перевалочный лагерь для всех псов, подобранных на дорогах Европы, и потихоньку, контрабандой, при молчаливой поддержке товарищей, забирали их с собой. Но как-то раз один башковитый америкашка подкинул мне отличную идею. Он придумал очень простой способ, как мне попасть в Америку. Надо сначала отправить туда с американскими военными Роксану, а потом написать президенту США или в какой-нибудь журнал — «Лайф» или «Тайм», все равно! — душераздирающее письмо о том, что я хочу воссоединиться со своей собачкой. Вокруг этой истории раздуют большую кампанию, как любят делать в таких случаях журналисты, опубликуют два больших портрета: я в Париже и Роксана в Америке под заголовком Unite them again![2]. Дело верное, клялся солдатик, такие штучки совершенно в американском духе, и все стороны на этом заработают! Он даже предложил заранее, прямо тут же, составить для меня письмо. Первая часть операции прошла в бистро на бульваре Итальянцев при участии двух американцев. Я придирчиво выбрал их из множества претендентов. Они работали в Голливуде, делали там пропагандистские фильмы для армии. Один был полковник, другой — всего лишь капрал.
— Вот увидишь, Лаки, — сказал полковник, берясь за Роксанин поводок, — она станет звездой Голливуда.
— Старовата она для кинодивы, — заметил капрал. — Хотя вообще-то голливудские суки обычно умеют держаться в форме.
Роксана посмотрела на меня и рванулась с поводка.
— Come on, Roxy, come on![3] — сказал полковник.
— Я бы растрогался, если б сам не снял два десятка таких сцен, — сказал капрал Лустгебирге.
— Единственная псина-партизанка в Голливуде, — восхитился полковник. — Она меня прославит. Только имя ей надо сменить. Я назову ее Маки. Come on, Маки!
Однако до второй части операции дело не дошло. Ни в «Лайф», ни в «Тайм» я так и не написал. Вандерпут, у которого я спросил совета, страшно раскричался. Он спросил, сделал ли я уже что-нибудь непоправимое, а узнав, что не успел, благодарно поднял глаза к небесам и, держась за сердце, рухнул в кресло. Когда же немножко успокоился, напомнил мне, что меня ищет полиция и социальные службы, про мое исчезновение писали в газетах и вообще я живу на нелегальном положении, в подполье и должен думать только о работе и о том, чтобы выбиться в люди. Что ж, выходит, судьба здорово меня одурачила. Действительно, мне только и оставалось, что скрепя сердце выбиваться в люди. Впрочем, дела у нас шли отлично, несмотря на то что американцы уехали, а черный рынок, по слухам, собирались прикрыть. Мы не поддавались панике. «Придет время, — говорил старый Вандерпут, — мы что-нибудь придумаем», но пока все обстояло не так плохо. В стране был страшный дефицит. Люди скупали все подряд и по любой цене. Вандерпут, большой знаток по аптекарской части (он служил санитаром в Первую мировую), радостно объявил нам, что появилось новое, чудодейственное лекарство, стрептомицин, которое «в два счета» излечивает туберкулез. «Это открытие, — говорил он, — делает честь человеческому разуму». И прибавлял, потирая руки: «Можно гордиться, что ты человек». На рынке чудесного препарата не было, но тут Вандерпут случайно услышал по «Радио Андорры» объявление одного тамошнего фармацевта о продаже. Он провел ночь без сна, все метался по квартире и кумекал, как бы исхитриться «сорвать куш», а наутро помчался в Акс-ле-Терм и нашел там надежного контрабандиста, который доставил ему из Андорры пять килограммов стрептомицина. Официально один грамм стрептомицина стоил пятьсот семьдесят четыре франка за грамм, Вандерпут распродал все по пять тысяч за грамм. «Самая удачная идея за всю жизнь», — радовался старик, утирая слезы волнения. Обычно мы обделывали дела поскромнее. У Вандерпута имелось множество поставщиков, они притаскивали ему всякую всячину со всего города, от бриллиантов и кремней для зажигалок до раствора йода, которого в аптеках все еще было не достать. Приносили также ворованные вещи и золотые монеты — на них всегда находились охотники. Среди этих поставщиков был мальчишка, которого мы прозвали Фрицем — его отец сидел за сотрудничество с немцами. Еще был Джонни, паренек лет шестнадцати с вьющимися белокурыми волосами, Вандерпут называл его «испорченным». Джонни частенько приезжал в автомобиле вместе с какими-то напомаженными, броско одетыми господами. Вандерпута это приводило в ярость, он метался по квартире между штабелями коробок, как старая крыса, и причитал: «Из-за них мы засветимся!» Поставщиками и осведомителями его были люди всех сословий и из всех слоев общества. Вплоть до школьников, которые еще жили с родителями, как некий Жорж — фамилию его не называю, потому что сегодня он уже закончил школу и, когда встречает меня на улице, всегда старается смотреть в другую сторону, — его отец в ту пору занимал крупный пост в службе снабжения. Так что мальчишка имел доступ к важной информации. Бедный отец наверняка не ведал ни сном ни духом о делишках сына. Помню, однажды Жорж пришел страшно гордый и похвастал, что министерство торговли представило его отца к ордену Почетного легиона.