Когда я первый раз увидела вырвавшееся из трубы пламя, я крикнула:
— Мамочка, пожар!
Моя подружка, Миля Янушковская, которая шла рядом, сказала:
— Катя, нас, видно, тоже сожгут на костре.
Стало ясно, что нас ведут на смерть. Мысли в голове путались, я даже не помню, что говорила тогда маме.
По дороге немцы не разрешали ни разговаривать, ни оглядываться. Одна наша знакомая, тетя Маша, лет сорока, инвалид — правая нога у нее была деревянная — не выдержала и гневно закричала:
— Гады! Паразиты! За что мучаете народ? Все равно всех не перебьете!
К ней подскочил конвоир, схватил за плечо и, вытащив из рядов, тут же, на глазах у всех, застрелил.
Крематорий был окружен колючей проволокой. Нам приказали остановиться. Три часа мы стояли не двигаясь. В это время в крематорий повели мужчин-евреев. Когда пламя вспыхивало, мы догадывались, что это бросали в печь людей.
К нам подошел какой-то человек и спросил по-русски:
— Кто вы, русские?
— Русские, — хором ответили мы.
Он не поверил:
— Говорите правду, не обманывайте.
Мы опять сказали, что русские.
— Что здесь делают с людьми? — спросили женщины.
— Не беспокойтесь, ничего плохого с вами не сделают, — ответил он.
Тогда к нему подошла Миля и тихо спросила:
— Скажите, дяденька, нас сожгут или нет?
— Не бойся, детка. Вы все будете живы, — сказал он и куда-то заспешил.
Через несколько минут к нам подошел толстый пожилой немец-эсэсовец и приказал всем раздеваться. Люди не хотели. Немец повторил приказание. С криками и плачем женщины и дети начали снимать одежду. Тех, кто медлил, немец бил палкой. Многие, еще не веря, что их гонят на смерть, связывали свою одежду в узелки и клали сбоку, выбирая место посуше.
Когда все разделись, нас построили в колонну по одному и приказали идти. Мы вошли в сырое и темное, без окон, помещение. Стены и пол были из цемента. Холод обжигал ноги, стало еще страшней. Я с ужасом подумала: «Сейчас конец, и я больше ничего на свете не увижу».
Пройдя одну комнату, мы вошли в другую. Здесь женщинам стали обрезать волосы и бросать их в кучу. Таких куч было несколько.
В третьей комнате две немки в черных халатах смазывали всем головы какой-то вонючей жидкостью. Потом по одному мы стали заходить в помещение, где была печь крематория. Перед входом стояло большое корыто с какой-то густой слизью. Каждый из нас должен был смочить ею ноги до колен.
В комнате горела одна малюсенькая лампочка. Когда мы с Милей вошли, мама взяла нас за руки. Она вошла раньше и ждала нас у дверей. Я крепко прижалась к маме. Когда комната оказалась битком набитой людьми, двери за нами закрылись. Поднялся страшный плач. «Скорей бы конец», — сказала мама.
Вдруг я почувствовала, как пол под нами задвигался и стал наклоняться. Внизу, сбоку, мы увидели огонь — это и была печь крематория. Люди, стоявшие с краю, с криком попадали вниз. Мы тоже не могли удержаться на скользких ногах и начали скатываться к печи.
Но в этот момент произошло такое, чего никто не ждал. Пол начал подниматься. Когда он выровнялся — открылись двери и вошли комендант и тот самый немец, что заставлял нас раздеваться.
Из их разговора мы поняли, что произошло: немцы перепутали эшелоны и по ошибке приняли нас за евреев.
Нас облили холодной водой, которая лилась откуда-то сверху. У некоторых женщин так пересохло в горле, что они стали с жадностью глотать эту холодную грязную воду. Нас вывели на противоположную сторону двора, построили в шеренгу и приказали ждать, пока подадут одежду. Через час ее привезли на вагонетках, и мы начали одеваться. Женщинам дали только по летнему платью. Мне досталось порванное белое платье, которое было мне до пят. Затем по одному мы подходили к немке, которая кисточкой ставила на плечах красный знак умножения («штрайфа»).
В особой комнате нас всех осмотрели и каждому поставили клеймо. У меня на левой руке, ниже локтя, был выколот номер 79645, у мамы — 79646, а у Мили — 79644.
Потом нас загнали в баню, где мы просидели до вечера. Ночью распределили по баракам. Я, мама и Миля попали в блок № 11. Это был темный и тесный сарай с нарами в три этажа, битом набитый людьми. Мы так измучились, что повалились на нары и сразу уснули.
Здесь мы отбывали карантин.
На рассвете я проснулась от крика: «Апель!» Нас выгнали из блока и построили по десять человек. С трех часов ночи до десяти утра мы неподвижно стояли под открытым небом. Это было очень тяжело. Ныли спины, подкашивались ноги. Многие от холода и голода падали. Некоторые тут же умирали. На моих глазах умерли тетя Надя, тетя Дарья и другие. Трупы умерших относили в крематорий.
В десять часов в железных бачках принесли тепловатую воду — чай, в котором плавали березовые листья. Каждому досталось по кружке. Потом на пять человек дали по миске горького варева, без хлеба. Ложек не было, и мы просто пили его. От этого «супа» людей тошнило. В первый раз я совсем не могла его есть, но пришлось привыкнуть.
После обеда, с четырех до одиннадцати вечера, опять «апель» — мучительное стояние на одном месте. Вечером получили по сто граммов хлеба и кружку чаю. В одиннадцать часов объявили «лагерруэ» — на покой. Нас впускали в блок, и мы ложились спать. Но заснуть на грязных и тесных нарах удавалось не сразу.
И так каждый день.
Когда кончился карантин, женщин стали гонять на работу. Недалеко от лагеря был пруд. Немцы заставляли заключенных залезать в этот холодный пруд и ведерками переливать воду в канаву, а потом из канавы снова в пруд. За малейшее неповиновение избивали.
Немцы строго следили, чтобы рабочие не доставали никаких продуктов. Одна девочка, Вера, принесла пачку папирос. Немцы ее обыскали, нашли папиросы и приказали их съесть. Вера съела несколько штук, а все не могла. Тогда ее сильно избили и поставили коленями на острые гвозди.
Вскоре детей, а их было пятнадцать, отделили от взрослых и перевели в блок под названием «киндерхайм» — детский дом. Очень тяжело было расставаться с мамой. В киндерхайме нас тщательно осмотрели доктора. Пятерых девочек, которые были худыми и малокровными, отослали назад. А меня и других оставили. Кроме нас тут было много детей из разных стран.
Однажды днем, в одиннадцать часов, новичков повели в больницу. С полчаса или больше сидели мы в приемном покое и ждали. Зачем нас сюда привели, никто не знал.
Среди нас было несколько совсем маленьких детей — по два-три года, не больше. Сначала взяли этих малышей и повели в отдельную палату. Мы ждали своей очереди. Вдруг из палаты донеслись детские крики и плач. Они то затихали, то становились громче. Что немцы делали с малышами, я не знала, но было ясно: что-то недоброе, ужасное. Со страхом ждала я, когда позовут меня…
И вот вошла немка и позвала:
— Жачкина!
Я вздрогнула. Переводчица сказала, чтобы я подошла к этой немке. Я подошла. Она взяла меня за руку и повела в палату. Там никого не было. На столе я заметила стеклянные трубки с кровью. Я догадалась, зачем меня сюда привели. От страха я искусала себе губы до крови и начала плакать.
— Не плачь, ничего страшного не будет, — успокаивала переводчица.
Меня раздели, взяли за руки и повели к столу. Я стала упираться и заплакала еще сильней. Тогда немка и переводчица схватили меня под руки и силой положили на стол. Резиновыми жгутами привязали голову, руки и ноги. Немка в белом халате, с закрытым марлей ртом взяла шприц и проколола жилу у меня на правой руке. От боли я закричала и потеряла сознание. Очнулась я в той самой комнате, откуда меня взяли. Около меня стояли подружки Миля, Тома Стрекач и Катя Куделька. Лица их были бледные: они думали, что я умру.
Крови брали помногу, и часто дети умирали. Так погибли двухлетний мальчик Толя из Борисовского района, полесская девочка Нина пятнадцати лет, трехлетняя Галя и другие дети.
У более здоровых и крепких детей кровь брали по нескольку раз. Я была худой и слабой, и у меня больше не брали.