Сегодня, мрачнее тучи, она поехала со мной на «Космограф». Кстати, неожиданно выяснилось, что господин Нути вышел из дома ни свет ни заря, еще затемно. Она не хотела показывать мне по дороге свое дурное настроение, особенно после вчерашней радости, бьющей через край. Спросила, где я был и что делал накануне. Я? Да так, небольшая увеселительная поездка. Ну и как, весело было? Очень, особенно вначале, но потом… потом как всегда! Мы тщательно готовимся к развлекательной поездке, считаем, что всё продумали, предусмотрели, обо всем позаботились, дабы поездка получилась удачной, без неприятных сюрпризов, которые ее могут испортить. Но всегда обнаруживается что-то, что от нас ускользает, о чем мы не подумали, чему не уделили должного внимания. Ну вот, например, прекрасным солнечным днем семья с прорвой детишек собирается на пикник в деревню, а внутри ботиночка одного из детишек торчит шляпка гвоздя, чепуха, гвоздик на пятке, который ничего не стоит приколотить молотком. Мама, едва поднявшись, первым делом вспомнила об этом, но потом — как оно и бывает — в суете запамятовала. И эти ботиночки, из которых торчат язычки, как ушки насторожившегося кролика, выстроенные в ряд с другой обувью, начищенные до блеска, готовые к тому, чтобы их надели, стоят в прихожей и, кажется, презирают мамашу, ведь она про них совсем забыла и суетится в последний момент почем зря, а между тем отец уже спустился, стоит внизу и кричит: пусть поторапливается. И все дети орут: «Скорее», им, ясное дело, не терпится отправиться в путь. Эти ботиночки, когда мама напяливает их на дитятку, усмехаются про себя: «Ну, мамаша, ты о нас не подумала, вот увидишь, какую прогулку мы тебе устроим; на полпути гвоздик вопьется в пятку твоего малыша, отчего малыш расплачется и начнет хромать».
Со мной приключилось нечто подобное. При чем тут гвоздь в ботинке? Не о гвозде речь, от меня ускользнуло кое-что другое. — Что же? — Да так, ничего, чепуха. Я вовсе не собирался рассказывать. Нечто другое со мной приключилось, милая Луизетта: похоже, с давних пор что-то сломалось во мне.
Не могу сказать, что Луизетта слушала меня внимательно. И по дороге, пока губы мои что-то произносили, я думал: «Ах, тебе нет дела, малышка, до того, что я говорю. Мое приключение тебе безразлично. Увидишь, какой монетой я тебе отплачу, с каким безразличием, в свой черед, буду наблюдать потрясение, которое тебя ожидает при входе на «Космограф». Вот увидишь».
В самом деле, не успели мы сделать и пяти шагов по аллее, ведущей к главному зданию «Космографа», как увидели двух сердечных друзей, господина Нути и мадам Несторофф; у мадам раскрытый зонтик, она вертит его вокруг оси, прислонив к плечу. Луизетта резко обернулась ко мне: какой же у нее был взгляд! А я бросил небрежно:
— Ну, вот видите, гуляют. Она вертит зонтик.
Как побледнела бедная малышка! Она так побледнела, что я даже испугался: упадет в обморок. И инстинктивно взял ее под руку. С какой злостью вырвала она руку, как многозначительно посмотрела мне в глаза! Конечно, в ней мелькнуло подозрение, что это моих рук дело, мой маневр (вероятно, по сговору с Полаком) и что нежное перемирие между Нути и Несторофф — плод моего визита к Несторофф и, может статься, даже моей вчерашней загадочной поездки. Подлым издевательством должны были показаться ей эти тайные махинации, которые она вмиг заподозрила.
Столько дней кряду бояться трагедии, которая неизбежно произойдет, лишь только эти двое встретятся; мучиться ужасными догадками, страдать, дабы превозмочь его болезнь нежным обманом и бесконечным чувством жалости, — это стоило ей многого, и всё ради чего? Неужели ради того, чтобы в конце концов получить в награду прелестную сценку идиллической утренней прогулки этой парочки под деревьями палисадника? О подлость! Всё ради этого? Ради того, чтобы посмеяться над бедной малышкой, которая, попав в эту гадкую, гнусную интригу, приняла все за чистую монету? Она и так тяготилась шутовской, мерзкой атмосферой домашней жизни, но почему вдобавок еще и это? Чем заслужила она такое издевательство? О подлость!
Все это читалось во взгляде несчастной малышки. Мог ли я тут же сказать ей, что подозрения несправедливы, что жизнь — вот она, такая, в наше время она свелась к зрелищу, к которому я вовсе не причастен?
Я стал жестким; мне нравилось, что несправедливые подозрения на мой счет она искупала страданием, наблюдая за этими двумя, которым мы оба — и я, и она — отдали частичку себя, хотя нас никто об этом не просил. И теперь было обидно и больно вдвойне. Но мы это заслужили! Мне было приятно, что мы с ней товарищи по несчастью, и пусть те двое прогуливаются, даже не глядя в нашу сторону. «Равнодушие, равнодушие, синьорина Луизетта, вот что нам нужно! — хотелось мне ей сказать. — С вашего позволения я сбегаю за своим киноаппаратом и стану, как велит долг, бесстрастным».
Кажется, я улыбался странной улыбкой; так, наверное, скалит зубы собака, думая о чем-то своем. Я смотрел на здание в конце аллеи, из которого нам навстречу выходили Полак, Бертини и Фантапье. Внезапно случилось то, чего следовало ожидать и что давало синьорине Луизетте справедливое основание для беспокойства. А я, стремясь оставаться бесстрастным, оказался не прав: маска безразличия вмиг скукожилась перед угрозой опасности, показавшейся мне неминуемой и ужасной. Сперва я уловил грядущую опасность во взгляде Полака, который подошел к нам с Бертини и Фантапье. Они тоже, конечно, обсуждали эту парочку, прогуливавшуюся под деревьями, и все трое смеялись над остротами, которыми сыпал Фантапье. Вдруг все трое остановились с побелевшими лицами. Самый большой ужас был написан на физиономии Полака. Я оглянулся: Карло Ферро!
Он приближался к нам сзади, в дорожном берете, едва сойдя с поезда. Те двое, как ни в чем не бывало, продолжали прогуливаться под деревьями. Заметил ли он их? Не знаю. У Фантапье хватило ума громко крикнуть:
— Ой, кто идет! Карло Ферро!
Мадам Несторофф бросила спутника и представила нам бесплатный спектакль: укротительница диких зверей идет навстречу разъяренной твари, публика замирает от страха. Спокойно, не торопясь, пошла по аллее, раскрытый зонтик по-прежнему на плече. На губах ее и фала улыбка, говорившая нам: «Чего вы испугались, дурачье, коль скоро я здесь?!» И взгляд, который я вряд ли забуду; никакого страха не может быть в том, кто так идет и так смотрит. Под этим взглядом Карло Ферро (а он был неотразим — выражение гнева на лице, каждый мускул напряжен, шаги торопливые) обмяк, шаги его становились все медленнее. Она заговорила с ним по-французски, и это было единственным, что выдавало ее волнение.
Никто из нас не посмотрел туда, где в одиночестве, под деревьями, остался Альдо Нути. Внезапно я заметил, что кое-кто из нас смотрел в ту сторону: синьорина Луизетта. Она смотрела и, вероятно, не видела больше ничего вокруг, словно все самое ужасное было сосредоточено там, а вовсе не в тех двоих, на которых мы смотрели с замиранием сердца, похолодев от ужаса.
Пока ничего страшного не происходило. Грозовые тучи разогнал генеральный директор Боргалли, он нагрянул как раз вовремя, словно Провидение, явившись в сопровождении пайщиков и сотрудников администрации кинофабрики. Сперва досталось Полаку и Бертини, которые были не на рабочем месте; нагоняй гендиректор дал и двум другим отсутствовавшим художественным руководителям: работа велась спустя рукава, никаких толковых распоряжений, путаница невероятная, вавилон, вавилон! Пятнадцать, двадцать сценариев брошены на произвол судьбы, труппы расползлись, между тем как давно уже было сказано всем собраться и быть готовыми к съемкам фильма о тигрице, за которую отданы тысячи и тысячи лир! Кто в горах, кто на море — райская жизнь! Какой смысл держать эту тигрицу? Не готов актер, который должен ее застрелить? Где ж этот актер? Ах, сейчас явился? Как явился? Где он был?
Актеры, массовка, работники сцены стекались отовсюду, слыша крики Боргалли, который тем временем получал удовольствие, измеряя, сколь велика его власть, как все боялись его и уважали, по мертвой тишине и по тому, как быстро рассеялся народ, едва он закончил свою гневную речь и приказал: