— Внимание, мотор! Снимаем!
III
Женщина, мгновенно прочитавшая на моем лице презрение, точно так же сразу поняла, что на душе у меня было скверно и мной владело отвращение ко всем и ко всему.
Презрение пришлось ей по душе, возможно, потому, что она собиралась воспользоваться им ради своих целей, и она уцепилась за него, приняла его с поистине трогательным умилением. Упадок духа и отвращение тоже оказались кстати: быть может, она ощущала их даже с большей силой, чем я. Ей не понравилась моя внезапная холодность, в которую я облачился, словно в мундир обычной профессиональной бесстрастности. Похоже, это задело ее. Холодно посмотрев на меня, она сказала:
— Надеялась увидеть вас вдвоем с синьориной Луизеттой.
— Я показал ей вашу записку, — ответил я, — когда она уже собиралась на «Космограф». Я просил ее поехать вместе со мной.
— Не пожелала?
— Не сочла нужным. Возможно, в качестве хозяйки дома, где я теперь живу…
— А-а… — сказала она, тряхнув головой. Потом заметила: — Кстати, я ее как раз потому и приглашала, что она сдает комнаты.
— Я ей намекнул, — сказал я.
— И она сочла, что ехать ни к чему?
Я развел руками.
Она некоторое время молчала, размышляя; потом со вздохом сказала:
— Я ошиблась. В тот день — помните? — когда мы вместе ездили в Боско-Сакро, она показалась мне миленькой, ей было приятно находиться рядом со мной. Понимаю, ведь в то время она еще не сдавала комнаты. Но позвольте, разве вы сами у нее не снимаете?!
Улыбнулась, чтобы побольнее ранить меня этим заранее заготовленным вопросом.
И несмотря на то что я дал себе слово держаться в стороне от всего и всех, мне, признаться, стало обидно; я ответил:
— Но вы догадываетесь, что из двух постояльцев одному можно отдавать предпочтение перед другим.
— А я-то думала, наоборот, — сказала она. — Вам это неприятно?
— Мне это безразлично.
— Неужели? Простите, я не вправе требовать от вас искренности. Хотя сама собиралась быть с вами сегодня искренней.
— А я приехал…
— …потому что синьорине Кавалене захотелось показать, кому из двух постояльцев она, как вы говорите, отдает предпочтение?
— Нет, сударыня, синьорина Кавалена сказала, что не хочет вмешиваться во все эти дела.
— И вы тоже.
— Я приехал.
— И я вас от всего сердца благодарю. Но вы приехали один! И это — возможно, я снова ошибаюсь — не внушает мне доверия. Не потому, заметьте, что я считаю, будто вы, подобно синьорине Кавалене, предпочитаете другого постояльца, как раз наоборот.
— Что вы имеете в виду?
— Что вам нет дела до другого постояльца. Более того, вам бы хотелось, чтобы с ним приключилась какая-нибудь неприятность, — в том числе потому, что синьорина Кавалена, не пожелав приехать, продемонстрировала свое предпочтение ему, а не вам. Понятно теперь?
— О нет, сударыня! Вы ошибаетесь, — решительно возразил я.
— Разве вас это не задевает?
— Нисколько. То есть… по правде говоря, задевает, но уже не меня. Я, честно говоря, чувствую себя посторонним.
— Вот видите! — воскликнула она, перебивая меня. — Этого-то я и боялась. Вы приехали один. Признайтесь, вы бы не чувствовали себя посторонним, будь сейчас с вами синьорина Луизетта…
— Но ведь я все равно приехал!
— Как посторонний!
— Нет, сударыня. Заметьте, я сделал даже больше, чем вам может показаться. Я долго разговаривал с этим несчастным и всячески пытался доказать ему, что претензии его лишены оснований после всего того, что случилось, — по крайней мере, если придерживаться его версии.
— Что он вам наговорил? — спросила Варя Несторофф, помрачнев и запинаясь.
— Много глупостей, сударыня, — ответил я. — Он бредит. Его следует опасаться, поверьте. К тому же он, по-моему, не способен ни на одно серьезное, по-настоящему глубокое чувство. Об этом говорит уже то, что он заявился с весьма определенными целями.
— Он хочет мести?
— Не совсем. Он и сам не знает, чего хочет! Легкие угрызения совести… от которых он не прочь избавиться. Он замечает лишь дразнящее его стрекало, ибо, повторюсь, не способен даже на искреннее раскаяние, которое помогло бы ему возродиться и прийти в себя. Он испытывает лишь легкое раздражение от мучающих его угрызений совести, чуточку злости или, скажем точнее, досады (злость ему не по плечу) — досады, смешанной с горечью, и он не хочет признаться в этом своем чувстве, ему кажется, будто его обвели вокруг пальца…
— Я?
— Нет. Он не хочет даже говорить об этом!
— Но вы думаете — я?
— Я думаю, сударыня, что вы его никогда всерьез не принимали и воспользовались им, чтобы расстаться с…
Я не пожелал произносить имя и только указал рукой на шесть полотен.
Варя Несторофф нахмурила брови, опустила голову. Я наблюдал за ней некоторое время и, решившись идти до конца, продолжил:
— Он говорит о предательстве. О предательстве Мирелли, который покончил с собой, потому что он собирался предоставить ему, Мирелли, доказательство того, что от вас можно легко добиться (прошу меня простить) того, чего Мирелли добиться не мог.
— Он так говорит? — вспыхнула Несторофф.
— Да, он так говорит, но клянется, что от вас ничего не добился. Он бредит. Хочет прильнуть к вам, потому что от такой жизни можно сойти с ума.
Несторофф посмотрела на меня в недоумении.
— Вы презираете его? — спросила она.
— Во всяком случае, ценю не слишком высоко. Его поведение способно вызвать во мне отвращение, но я могу и сжалиться над ним.
Она вскочила, словно ужаленная.
— Я гнушаюсь теми, кто способен на жалость.
Я ответил ей спокойно:
— Очень хорошо понимаю ваше чувство.
— И презираете меня?
— Нет, сударыня, напротив.
Она повернулась и посмотрела на меня; горько усмехнулась:
— Значит, восхищаетесь мной?
— В вас меня восхищает то, — ответил я, — что у других, вероятно, вызывает отвращение; то отвращение, которое вы сами стремитесь вызвать в людях, дабы избежать жалости.
Она еще пристальнее посмотрела на меня; подошла почти вплотную и спросила:
— Не хотите ли вы сказать, что жалеете меня?
— Нет, сударыня. Я восхищаюсь вами. Потому что вы умеете себя наказывать.
— Ах, вот как? Разве вы что-нибудь в этом понимаете? — сказала она, меняясь в лице; ее охватила дрожь.
— С некоторого времени понимаю, сударыня.
— Несмотря на то что все меня презирают?
— Наверное, как раз наоборот: из-за того, что все презирают.
— Я тоже поняла это некоторое время назад, — сказала она и крепко пожала мне руку. — Спасибо. Но я умею и наказывать, поверьте! — добавила она тут же с угрозой, высвобождая руку и погрозив указательным пальцем. — Я умею наказывать жестоко, ведь я и к себе никогда не испытывала и не хочу испытывать жалости.
Она принялась мерить шагами комнату, повторяя:
— Жестоко… жестоко…
Потом остановилась и сказала с недобрым блеском в глазах:
— Видите ли, вами, например, я не восхищаюсь, потому что вы умеете побеждать презрение жалостью.
— Тогда вы и собой не должны восхищаться, — сказал я с улыбкой. — Поразмыслите и скажите, для чего вы позвали меня сегодня утром?
— Думаете, из жалости к этому… несчастному, как вы выразились?
— Или к нему, или к кому-нибудь другому, или к самой себе.
— Ничуть не бывало! — выпалила она. — Нет! Нет! Не заблуждайтесь! Никакой жалости, ни к кому! Такой я хочу быть, такой и останусь. Я пригласила вас, чтобы вы дали ему понять: мне его не жаль и никогда не будет жаль!
— Но при этом вы же не хотите ему навредить?
— Именно что хочу, я желаю ему навредить, бросив его одного там, где он есть, и в том состоянии, в каком он находится.
— Но если в вас нет жалости, то вы могли бы причинить ему еще большее зло, приблизив его к себе. Разве не так? А вы, наоборот, стремитесь его оттолкнуть…
— Но я так хочу. Причинив ему еще большее зло, я бы сделала лучше себе, поскольку в этом случае я бы отомстила себе за его счет. Какой вред, по-вашему, может нанести мне такой, как он? Я не хочу, понимаете? Не потому, что мне его жаль, а потому, что мне по душе не жалеть себя. Мне дела нет до его проблем, и у меня нет цели расставлять ему сети. Хватит с него того, что есть. Пусть убирается, пусть катится восвояси и рыдает где-нибудь подальше отсюда. Я плакать не собираюсь.