Литмир - Электронная Библиотека

Не поздоровится тут новенькому или вернувшемуся после долгой отлучки! Но Кавалена, видать, не обижается, его не коробит, что друзья решили сровнять его с землей и глумятся над ним, в душе он досадует на себя, признавая, что за время затворничества потерял «связь с жизнью». С последнего его бегства с домашней каторги прошло, положим, восемнадцать месяцев. Отлично, это как если бы прошло восемнадцать веков! Слыша из его уст жаргонные словечки, в ту пору только вошедшие в моду и хранимые им, точно сокровища, в ларце памяти, приятели кривят физиономии и смотрят на него, как на трактирную еду, от которой за версту несет тухлятиной. Бедняга Кавалена, нет, вы только послушайте, послушайте его! Он продолжает восхищаться тем, кого полтора года назад считали самым выдающимся человеком XX века. Кто ж это был? Нет, нет, ты только послушай… Имярек такой-то, тупица, зануда, застаревший экскремент. Как, он еще жив? Да ну, неужели? Жив-здоров, господа, Кавалена клянется, что видел его неделю назад. Впрочем, если… если считается (нет, то, что он жив, это точно)… но если он уже не великий человек… а он как раз собирался писать о нем… то теперь, разумеется, не станет зря марать бумагу.

Кавалена пал духом, лицо позеленело и пошло пятнами, словно друзья, решив уморить его, щипали кто за лоб, кто за щеки, кто за нос. Меж тем в мыслях он поедом ест жену, словно каннибал, не видевший пищи три дня, — это она сделала его всеобщим посмешищем. Он дает себе слово, клянется, что никогда больше не попадется в ее лапы. Но мало-помалу томительное желание начать жизнь заново перерастает в тревогу, причину которой он поначалу не может понять, но которая все растет и усиливается. Годами он упражнял свои умственные способности, защищая от несправедливых нападок жены чувство собственного достоинства. Сейчас эти способности, не задействованные в упорной, ожесточенной самообороне, атрофировались; они бездействуют и непригодны для выполнения другого задания. Но чувство собственного достоинства, которое он отстаивал так долго и с таким героизмом, приросло к нему, как налет времени на статуе, и теперь его зубами не отдерешь. Кавалена чувствует себя опустошенным внутри, но снаружи закованным в броню. Он стал живым носителем патины от статуи. Содрать ее уже не представляется возможным. Отныне и навечно он — самый достойный человек на свете. И это его чувство собственной значимости сопряжено с такой утонченной чувствительностью, что оно тускнеет, мрачнеет, рассыпается при одном лишь скрытом намеке на минимальный отход его, Кавалены, от обязанностей гражданина, мужа, отца семейства. Он столько раз клялся-божился жене, что не поступался никогда, никогда, даже в мыслях, этими святыми обязанностями, что отныне даже подумать не может о том, чтобы поступиться ими; он страдает, краснеет, бледнеет, на лице его сменяются все оттенки радуги, когда он видит, как другие с легким сердцем и без угрызений совести поступаются ими.

Друзья смеются над ним и называют его двуличным. Сидя в своей броне среди шума, гама и непостоянства жизни, несущейся стремительным потоком и лишенной удил, таких, как вера и чувство привязанности, Кавалена понимает, что над ним надругались, он в серьезной опасности; ему кажется, будто он стоит на стеклянных ногах, а вокруг в бешеной пляске скачут безумцы на железных копытах. В заточении он воображал эту жизнь полной шарма и соблазнов, которые манили его, но оказывается, она пустая, глупая, никчемная и пошлая. Как же мог он так страдать из-за отсутствия компании и этих друзей, стремясь к легкомыслию, низости, убожеству?

Бедный Кавалена! Истина, судя по всему, в другом! Истина, наверное, в том, что, находясь в строгом заключении, он, сам того не желая, привык, увы, разговаривать с самим собой, то есть со злейшим врагом, какого только каждый из нас может иметь; и его охватило чувство бесполезности всего, он ощутил себя потерянным, одиноким, блуждающим в потемках, раздавленным собственной тайной и тайной окружающих вещей… Иллюзии? Надежды? К чему все это? Суета сует… И его дух, поникший, растоптанный, мало-помалу воспрянул, ему стало жалко людей, которые, в силу неведения, томятся в плену иллюзий и сами не понимают, что творят, и вот так, вхолостую, живут, любят, страдают. В чем провинилась его жена, его несчастная Нене, коль скоро она так ревнива? Он — врач, он знает, что подобная форма ревности есть проявление душевного заболевания, это разновидность безумия, прикрытого здравыми на первый взгляд рассуждениями. Типичная форма паранойи, включающая манию преследования. Да это же ясно как день: типичная, типичная! Она, его бедная Нене, дошла до того, что подозревает, будто он хочет ее убить и вдвоем с дочкой завладеть ее деньгами. Вот счастливая тогда наступит у него жизнь, без нее! Свобода, свобода — иди куда вздумается, делай что хочешь! Бедняжка Нене, она ведет себя так, потому что осознает: жизнь, которую она создала для себя и других, невыносима. Не жизнь, а удавка. Она калечит себя, бедная Нене, своим безумием, вот и думает, будто другие хотят ее покалечить, убить. Ножом — вряд ли, это сразу заметят; ее хотят убить злобой, оскорблениями. Однако она не замечает, что злоба и оскорбления — ее собственное оружие. Она выковывает его в искрах безумия и наделяет жизнью. Но ведь он врач, верно? Если он, врач, все это понимает, то разве отсюда не следует, что он должен относиться к своей бедненькой Нене как к больному человеку и понимать, что больной не несет ответственности за все то зло, которое причинил и продолжает причинять? Так отчего же он бунтует? Против кого? Ему бы сжалиться над ней, окружить ее заботой и любовью, терпеливо и покорно сносить обиды, упреки и жестокость. А ведь еще есть Луизетта. Он бросил ее в этом аду, оставил вариться в одном котле с мамашей, начисто лишившейся разума. О, прочь, прочь отсюда, пора возвращаться домой, немедленно!

Но быть может, замаскированное под жалость к жене и дочери чувство есть не что иное, как желание бежать от ненадежной, неустойчивой жизни, которая ему отныне не по вкусу? Кстати, разве у него нет права испытывать жалость к себе? Кто довел его до такого состояния? Может ли он в свои годы начать жизнь заново, оборвав все нити и лишившись средств к существованию, и тем самым доставить удовольствие жене? Нет уж, назад, назад в заточение, в тюрьму!

Он так расписал, бедолага, во всех подробностях, свои горести и страдания, которые вынужден терпеть, он так старательно демонстрирует свои несчастья — каждым шагом, взглядом, жестом, — а когда находится рядом с женой, то опасается, как бы в этом шаге, взгляде, жесте она не выискала повода для безобразной сцены. Так что, при всей испытываемой к нему жалости, не смеяться над ним невозможно.

Мужчина сорока пяти лет, доведенный до такого состояния женой, которая вдобавок беспощадно его ревнует, просто смешон! И это не единственная его беда, есть еще другая, пренеприятнейшая, безобразная: раннее облысение в результате тифозной инфекции, после которой он чудом выжил. Страдалец вынужден носить под шляпой парик. Дерзкий вид этой шляпы и выбивающихся из-под нее завитых локонов столь резко контрастируют с запуганным, хмурым и подозрительным выражением лица, что это, ей-богу, сводит на нет все его попытки выглядеть достойно и солидно и доставляет дочери бесконечные мучения.

— Нет, видите ли, уважаемый господин… как вы сказали?

— Губбьо.

— Губбьо, благодарю. Я — Кавалена, к вашим услугам.

— Кавалена, благодарю, я знаю.

— Фабрицио Кавалена. В Риме меня знают…

— …как шута!

Кавалена обернулся — лицо белее мела, рот разинут от изумления — и посмотрел на жену.

— Шут, шут, шут! — с пеной у рта повторила она.

— Нене, побойся Бога, соблюдай хотя бы… — угрожающе начал Кавалена, но внезапно осекся. Он зажмурился, сморщил лицо, сжал кулаки, как будто у него внезапно прихватило живот. — Нет, нет, все в порядке.

Это нечеловеческое усилие он совершает над собой каждый раз, сдерживается, возвращаясь к осознанию того, что он врач и поэтому должен обходиться с женой как с несчастным больным человеком.

25
{"b":"185020","o":1}