Грибова все формулы и условные обозначения в его записной книжке теперь никому непонятны.
Сам Лев Сергеевич Грибов скончался через неделю после своего прибытия, во время сборов для поездки в Москву. Мезенский врач, Николай Иванович Перов, не мог оказать ему никакой помощи. Возраст Грибова, — уже за восемьдесят лет, — был главной причиной смерти. Его организм не выдержал сильных волнений. Слишком бурно и горячо, как юноша, переживал свои впечатления этот престарелый революционер, не утративший до последней минуты ясности своего могучего ума.
Его последними словами было обращение ко мне:
— Вот записки Игоря… Возьмите себе, там…
Он не кончил этой фразы, и глаза его закрылись навсегда.
Эти записки и рассказ самого Грибова являются единственными источниками для всего написанного в этой книге. Но, несмотря на массу сведений, которыми я располагаю, все же для меня очень многое осталось невыясненным и совершенно непонятным.
Сделав эти оговорки, я приступаю к своей трудной задаче — передать с возможной точностью все то, что узнал сам при исключительном стечении обстоятельств.
В СТРАНЕ ЧЕРНЫХ ДНЕЙ И БЕЛЫХ НОЧЕЙ
I
Звенели колокольчиками тройки, и с каждым днем где-то все дальше и дальше оставалась Россия, заслоняясь вечно-шумящей тайгой и сугробами снега.
Грибовы ехали на перекладных в сопровождении жандармов. Казалось, не будет конца переездам по таежным и снежным равнинам Сибири и по замерзшим руслам рек. Время стиралось в своем однообразии, и только «отдыхи» по нескольку дней в разных этапных тюрьмах были вехами пройденного пространства.
Но вот, наконец, и последний этап — Туруханск.
Убогий городок вынырнул из тайги и показался близ левого берега Турухана, невдалеке от оледенелого Енисея.
Вот уже смолкли колокольчики троек, и усталые, с окоченевшими от холода и долгого сиденья ногами, обожженные морозом и ветром, стоят у тюремных ворот инженер Грибов, жена его Варвара Михайловна и дети.
— Вот мы почти и на месте, — улыбаясь, сказал Лев Сергеич, — до Гольчихи осталось всего верст триста с чем-то. Этот путь мы сделаем на собаках.
Варвара Михайловна взглянула на мужа и, обняв старшего мальчика, проговорила твердо.
— Мы все вместе, и это главное. Меня не пугают никакие трудности. Ты прав в своем деле, я и дети с радостью поддержим твою правоту.
Грибов крепко сжал ее руку и молча смотрел на тюремные ворота, которые сейчас должны были открыться для новых узников.
Он готов был плакать, как ребенок, от бодрых слов своей верной подруги. Волна любви и благодарности заплескивала его сердце. Он не мог сказать, не мог выразить всего, что чувствовал. Но она понимала все это и, когда они проходили в ворота тюрьмы, крепко взяла его под-руку и прижалась к нему.
Так они оба, окруженные детьми, вошли в тюремный двор. Это была последняя тюрьма на их пути.
Их не пугало, что там, в далекой Гольчихе, они превратятся в вечных поселенцев Большой тундры, что царское самодержавие заживо хоронило их там среди летних болот и зимних сугробов, где скитаются лишь полудикие самоеды и юраки.
Они не чувствовали себя побежденными, но тюрьмы и тюремный номер на каждом превращали их в вещи. Как вещи, их принимали и сдавали с рук на руки, — это вызывало протесты и отвращение, особенно обыски.
Но в туруханской тюрьме их уже не обыскивали. Здесь чуялись другие порядки и какой-то особый уклад жизни далекой окраины. Сопровождавшие жандармы тоже взяли иной тон, стали развязнее и по-казарменному либеральничали.
Проделав процедуру передачи арестантов под расписку, они любезно простились и даже пожелали всего лучшего. Это прозвучало жестокой насмешкой, но ограниченные и тупые исполнители охранительной власти не понимали своей бестактности.
Около Грибовых засуетился начальник тюрьмы, толстый, студнем расплывшийся старичишка с длинными седыми баками.
— Батеньки мои, — бормотал он с наивной широкой улыбкой, — как я рад. Не поверите, — всем политическим рад. Тоска, ведь, здесь, в этой Турухании! Простите, но пью-с немилосердно, тем и жив. Дайте слово, батеньки мои, что бежать не будете, а я вас сейчас и в город выпущу. Купите на дорогу, что нужно. Место-то ваше, Гольчиха эта проклятая, место-то, говорю, самое гиблое. Самоедам одним в пору…
Он махал руками, посмеивался, подбегал к детям, говорил ласковые слова и неожиданно, обратясь к Грибову, вдруг заговорил наставническим тоном, нахмурив брови:
— Не хорошо. Молодой еще человек, жена, детки, и охота вам было путаться во всякое. Ну, жена туда-сюда, муж и жена — одна сатана, а деток-то вот жалко… Не хорошо, батеньки мои, не хорошо…
Грибовы переглянулись и рассмеялись. Старичишка смутился и опять затараторил, мигая глазами:
— Ну, ну, ладно, батеньки мои, я уж такой есть, меня и шпанка острожная Якимычем зовет и «ты» мне говорит. Эй, старший, проводи их на квартиру к Семеновне, у нее, батеньки мои, все ссыльные останавливаются. Казак-баба! Ну, с богом, только не бегайте отсюда, да оно и бежать-то некуда, да и с детками-то не побежишь… Да-с, детки-то от бога, без них и радости нет… Так-с. Ну, счастливо, батеньки мои…
Грибовым стало смешно и неловко, а в груди смутно копошилось какое-то неприятное чувство. Будто милость какую от врагов получали, но делать было нечего, да и лучше от тюрьмы подальше.
Старший и другой надзиратель подхватили их вещи: корзины, узлы, чемоданы и понесли на двор.
— Сейчас тут и подвода будет, — сказал старший, — у нас сразу пронюхают, как политика приедет. Так и ждут, потому господа больше… Иван Якимыч порядок завел к тому же, чтоб политических на квартиры пущать. Ну-ка, Василий, глянь за ворота, есть конь-то?
Другой надзиратель направился к воротам, а старший продолжал:
— А нам что? Рази мы знаем, за что сюда народ гонят? Политика да политика, а что это за политика, никому неизвестно. Иван Якимыч сказывал, с начальством нелады, в рассейских городах, говорит, беспокойно живут…
— А слыхал, что царя убили? — спросил Грибов.
— А как же. После воли убили. Помещики, говорят, из зависти убили. Без крепостных-то им неладно стало… Ну, что, Василий?
— Как раз Семеновна сама приехала.
— Ну, айда, грузи, — подмигнул ему старший и, расплывшись улыбкой в рыжую бороду, добавил — На водочку за услугу не откажите…
II
В избе у Семеновны царские пленники вздохнули свободней. Было тепло и уютно сидеть в светлой, чистой комнате за покрытом скатертью столом, на котором шипел, поблескивая медью, ведерный самовар.
Дети, вылезшие из шуб и валенок, весело лепетали, ели горячие шанешки и колобки, а Варвара
Михайловна смотрела на них улыбающимися глазами и разговаривала с Семеновной. Грибов сидел несколько в стороне, задумавшись над записной книжкой, испещренной заметками, цифрами и чертежами.
Это были его научные работы, которые он вел до тюрьмы, продолжал во время заключения в Петропаловской крепости и обдумывал всю дорогу до Туруханска. Так уж устроена была его голова, что он не мог не думать. Он страстно любил науку, и только семья и революционная борьба могли оторвать его от научных занятий.
Но теперь, когда новый царь Александр III и его главный советник Победоносцев душили Россию, он искал утешения в той же науке. Сердце его обливалось кровью, когда он вспоминал лучших товарищей — Желябова, Перовскую и Кибальчича. Особенно близок был ему Кибальчич, с которым его связывала, кроме революционной борьбы, и научная работа.
Все же, усталый и разбитый после всего пережитого, вспоминая погибших, замурованных в глухих казематах тюрем, сосланных на каторгу и на поселенье, Грибов не впадал в отчаяние, хотя и чувствовал страшную боль, пустоту и гнет. Он сознавал, что все их дело рухнуло и заглохло на много лет.
Чтоб заглушить тоску, он огромным усилием воли направлял свои мысли на вычисления, измеряя напряжения и колебания электрических токов. То, о чем он думал много лет, и ему самому иногда казалось несбыточной мечтой, а скажи он об этом ученым, они бы осмеяли его и назвали фантазером. Он искал источник двигательной силы невероятной мощи, сосредоточенной в аккумуляторе самых незначительных размеров, величиной со спичечную коробку.