8
Отец Генса, родом из Куршенай, к двенадцати годам, остеклив окна соседям за долги отца, который был стекольщиком и умер от водки, покинул пенаты, чтобы стать пламенным литовским революционером и участником всех войн, революций, пертурбаций и неразберих минувшего века, начиная с девятьсот пятого года. Кроме (к счастью для него) последней, горбачевской. К счастью – потому что еще одного сокрушения идеалов и очередного развенчания роли собственной личности в переменчивой истории и географии отечества он уже явно бы не вытерпел.
Орденоносный герой Петрограда, Гражданской войны, командир Литовского ревполка и первый Ревкомиссар Жемайтии, за участие в Великой Отечественной войне, с которой вернулся незадолго до ее окончания, он был награжден… подержанным велосипедом. Так как попал на нее хотя и добровольцем, но из концлагеря врагов народа и «героических» строителей «Беломорканала».
Отец часто болел и даже по дому ходил в облезлой, но мягкой и теплой шубе. Так что воспоминания о нем у Рыжюкаса сохранились самые теплые.
Высокий, всегда неестественно суетливый, как и всякий энергичный человек, далеко не по своей воле оставшийся совсем не у дел, отец мучился в поисках занятия, которое хоть чем-то могло бы оправдать его существование. Одно время он даже пытался выращивать в самодельной теплице за домом редиску и торговать ею на базаре. Из этого наивного занятия ничего не вышло, и из попытки как-то наладить отношения с матерью, всю жизнь промаявшейся самостоятельно, у него тоже ничего не получилось.
Тогда он влюбился и ушел к чернобровой и искрометной польке, которая была лет на двадцать пять его моложе, но, к удивлению Генса, возраста отца нисколько не стыдилась, любила его пылко, как юношу, открыто и даже с вызовом.
Отец ожил. К тому же он был реабилитирован, стал бойким «персональным пенсионером всесоюзного значения», получил квартиру и тут же каллиграфическим почерком, с завитушками и кренделями штабного писаря Первой мировой, написал книжку воспоминаний, понятно, не про лагерную жизнь, а о героических ветрах в Жемайтийской губернии, где он куролесил революционным комиссаром и командиром ревполка.
Купив за гонорар модную тогда книжную секцию, он всю ее и заставил собственной книжкой. Пожалуй, первой, которую он в своей суетной жизни добросовестно прочитал.
Однажды они сидели за круглым столом, отец что-то рассказывал, как всегда, механически теребя заскорузлыми, чуть дрожащими пальцами какую-то безделицу, потом, уловив озорное любопытство в глазах пятнадцатилетнего отпрыска, глянул на руки и быстро прикрыл безделицу ладонью (так, смутившись, прихлопывают при гостях незвано выползшего таракана). Отцу тогда было за семьдесят, юношеская стыдливость, с какой он попытался спрятать от взрослого увальня колечко презерватива, оберегая «ребенка» от непристойности, Генса очень растрогала. Хотя улыбнулся он тогда лишь тому, что папахен у него еще в полном порядке.
Прожил он – для такой судьбы – долго, умер в восемьдесят пять. Они так и не успели толком поговорить, но два бесценных отцовских наставления Рыжук все же получил.
Первое – перед смертью, когда отец через врача передал, что последние двадцать пять лет жизни у него были самыми счастливыми, чего он и желает сыну, не сомневаясь, что так у него и получится.
Это вот отеческое напутствие и всплыло в памяти Рыжюкаса как раз к шестидесятилетию, вселив в него юношеский оптимизм и готовность по примеру отца вступить в новую жизнь, чтобы «прокувыркаться», как он любил говорить, еще минимум четверть века.
Второе важное наставление было выдано отцом сгоряча, но так, что навсегда отложилось. «Никогда не смешивай людей, блядей и лошадей, – сказал отец сыну с досадой, уже и не вспомнить, по какому поводу. – Ничего путного из этого все равно не выйдет».
Всегда честно стараясь следовать этому завету, не смешивать Рыжюкас так и не научился…
9
Старший брат Генса, офицер, кем-то командовал в воинском городке и только в обед заезжал домой на грохочущем трофейном мотоцикле с полногрудой красавицей-женой в коляске.
Еще до женитьбы, он учился заочно в Военно-политической академии и вечерами всегда занимался. Когда Рыжук-младший входил к нему в кабинет, брат произносил ровным голосом, не поднимая головы:
– Прикрой дверь, пожалуйста…
Немного помедлив, он неизменно осаждал радость братишки, безжалостно добавляя:
– С той стороны.
Зато в праздники он приходил с парада торжественно строгий, перетянутый хрустящими ремнями, и его сапоги скрипели в тон половицам на кухне, а шпоры весело тенькали. Но главное, он приносил громадный палаш в черных с золотом ножнах, который Гене с трудом волочил по полу, сияя от счастья, как начищенный самовар.
С ремнями вообще целая история. Однажды, чтобы сократить путь к казарме уставшим на учениях солдатам, брат повел свой батальон напрямик, через Старый город, войдя в него через святые ворота Аушрос с иконой Матери Божьей Остробрамской Святой Девы Марии, особо почитаемой во всей Европе. А чтобы сократить масштаб самовольного богохульства, он отдал солдатам отнюдь не строевой приказ: снять головные уборы.
За то, что повел солдат в святое место, он схлопотал десять суток губы, а вот за головные уборы ему неожиданным образом (не все в армейском начальстве уроды) скостили наказание до домашнего ареста.
Вестовой привез брата домой на мотоцикле и вежливо козырнул, когда брат, багровый от ярости командир, фронтовик с тремя планками тяжелых ранений на кителе, весь, что называется, в медалях и орденах, трясущимися от негодования руками протянул безусому и не нюхавшему пороха юнцу послевоенного призыва свои портупею с кобурой и фуражку. Едва мотоцикл укатил, брат с досадой признался сестре, что он тут же застрелился бы от позора, не забери они у него пистолет. Было непонятно, что такого – в домашнем-то аресте! Десять дней отпуска, да еще за доброе дело. А уж если стреляться, то почему не сразу, пока оружие при тебе?.. Вообще, со старшим братцем и его жизненной позицией Рыжук так никогда и не сумел разобраться.
Зато с сестрой все было ясно. Старшая сестра, тоже офицер, в звании капитана служила на «железке», как у них называли железную дорогу. По утрам Гене лежал в громадной материной кровати, заваленной подушками со всего дома, и старательно выслушивал, когда загудит второй гудок на станции, по которому сестра уходила на службу. Из командировки она привезла будильник, но Рыжук его, естественно, развинтил и теперь «отрабатывал» повинность.
Сестра его терпеть не могла, она с визгом призывала домашних что-то решать с этим живодером, который все жилы выматывал из ее женихов, заставляя их играть с ним в войну «на тах-тах-тах», повсюду за ними увязываясь и ни на минуту не позволяя остаться наедине с сестрой.
Ее терпению и вовсе пришел конец, когда Гене однажды, оставшись дома один, старательно подышал на зеркало в сестрином трюмо и детским пальчиком вывел по запотевшей поверхности хорошо всем известное слово из трех букв, причем не «мир» и даже не «ухо».
Слово, к удивлению ребенка, тут же исчезло. Но не бесследно. Назавтра сестра, занимаясь утренним макияжем и выщипывая брови, приблизилась к зеркалу настолько, что от дыхания оно естественно запотело. И ее взору предстало ясно проявившееся послание младшего братца. Так домашние узнали, что мальчик, оказывается, уже умеет писать…
Его выдрали все тем же витым шнуром от электроплитки, и это снова заставило Генса Рыжука задуматься о жертвенности – на сей раз на поприще маргинальной литературы.
В целом же родственникам юного Рыжука было не до него. И он рос, предоставленный себе и улице, по которой, со слов учительницы начальных классов Зинаиды Ивановны, этому Рыжуку только бы собак гонять.
Глава вторая
ВИТЬКА ОТМАХ И МУСЬКА-ДАВАЛКА
1