Я в нужный момент успел перехватить бокал, поскольку пальцы его уже не слушались.
— Ах я мошенник, — прошептал он.
— Но вы знамениты.
— Порой мне кажется, что ключ к происходящему кроется в возвращении к истокам. Возможно, разгадка в том, что нужно быть твердым до конца.
— Вы слишком все драматизируете.
— Я не хочу умирать. — Он так близко наклонился ко мне, что жесткий, загнутый вверх кончик его усов коснулся моей щеки. — Я хочу просто исчезнуть. И друг помог бы мне сделать это… Если бы у меня был друг. — Он совсем сполз мне на плечо и тяжело дышал в ухо. Я напряг все свои силы, чтобы удержать его.
Бармен, подошедший ближе, когда я схватил бокал Аль-Серраса, потирая в воздухе пальцами, неоднозначно намекал, что нам не мешало бы расплатиться.
— А теперь послушайте меня. — Я пытался говорить сквозь его бормотание и одновременно отыскивая деньги в тесных складках его карманов. — Тот мальчик, которого вы встретили, та деревня…
Либо я не мог достаточно глубоко протиснуть руки в его карманы и нащупать то, что искал, либо они были пусты. А его дыхание в моем ухе уже превратилось в храп.
— Платить собираетесь? — спросил бармен.
— Он знаменитость, — ответил я, доставая деньги из своего кармана.
— Он пьян, — заметил бармен тоном человека, привыкшего изо дня в день выносить гробы. — Я помогу вывести его.
На следующий день Аль-Серрас ничего не помнил. Ни следа похмелья — он выглядел свежее, чем на концерте у королевы. Пожал мне руку и указал на низкое кресло. По его просьбе я пришел с виолончелью в гостиную Страдивари — апартаменты XVIII века в северо-западной части дворца, где хранились ценные музыкальные инструменты: гитары и арфы; странная пара вертикальных пианино, похожих на книжные полки; скрипки Страдивари, альт и виолончель. Однажды граф провел меня через эту комнату, но меня никогда не приглашали побыть в ней. Аль-Серрас же чувствовал себя здесь как дома, несмотря на то что в дверях стоял, не спуская с нас глаз, стражник.
Он, должно быть, заметил мое смятение на фоне своей беспечностей, наклонившись ко мне, сказал:
— Преимущество быть не связанным обстоятельствами выражается в том, что тебе комфортно в любой обстановке.
— У вас как-то все легко.
— Ты прав. А принцип прост — не ввязывайся ни во что, ни под чем не подписывайся, не принимай ничего, кроме разве что поцелуя. Иногда поцелуй стоит этого.
— Он подмигнул мне, затем показал на виолончель и попросил сыграть.
— Уже лучше, — сказал он с доброжелательной улыбкой. — Вчера было тяжело слушать. Возможно, я был отвлечен всей этой мишурой. Или храп короля мешал мне. А уж эта лопнувшая струна! Никогда не забуду.
Он сел за рояль и начал играть испанскую пьесу — беспорядочные, но мелодичные аккорды — народный арагонский танец.
— Ты можешь импровизировать? Просто найди мелодию. Просто играй и наслаждайся ею. Не думай о том, чему тебя учили.
Играть с ним было легко, ничего похожего на наш дуэт с Исабель. Что это доказывало — наше единогласие или его исключительную чувствительность, — определить я не мог.
— Прекрасно, — сказал он в конце, и я поймал себя на том, что улыбаюсь при виде того, как загнутые вверх кончики его усов трутся о красные щеки. — Теперь твой выбор. Играй что хочешь, а я буду подыгрывать.
Наконец он сказал:
— Трудно найти хорошего виолончелиста, уникального еще труднее. Ты… тебе есть шестнадцать?
— Семнадцать в декабре.
— Когда ты насытишься Мадридом, года через четыре или пять, приезжай повидаться ко мне в Париж.
Четыре года? Этого хватит, чтобы он снова забыл мое имя? Он и сам еще достаточно молод, будущее через четыре года ему должно казаться довольно далеким. Лучше бы он исчез из дворца и я бы помнил его пьяным с плевком на ботинке, моим должником за выпивку. Он же оставляет вместо себя божественные звуки своей игры: точно звон бронзовых колоколов, взрывающийся аккордами падающей воды.
Несостоявшийся дуэт с Исабель не сказался на денежном содержании, которое я получал от королевы-матери, но она почти потеряла интерес ко мне. И граф, похоже, изменил ко мне отношение. Может, Исабель рассказала ему кое-что, а может, у него самого возникли подозрения. Или он был просто зол на меня за то, что я его подвел. В любом случае он собирался меня наказать.
Но не теми карами, которым подвергал меня Альберто, — строгой дисциплиной или, напротив, полной свободой; любое из них способствовало развитию таланта. Граф прибег к наказанию через унижение, чреватое разрушением. Он решил избавить меня от моего собственного музыкального стиля, другими словами, от меня самого.
По его мнению, концерт для королевы-матери только подтвердил то, что он неустанно твердил нам с Исабель: мне действительно необходимо коррекционное обучение, подход, который можно назвать «назад к основам». Сдирать все неочищенное. Он вернул меня к гаммам, простым упражнениям — что было довольно разумно, если бы он без конца не прерывал меня, обычно посреди такта. В моем мозгу продолжала звучать нота, а граф выкрикивал указания: движение смычка выше на струне, ниже, смычок вверх, смычок вниз. Я начинал делать, что он велел, а он выдавал иные указания, снова находя ошибки. Я чувствовал себя объектом эксперимента, целью которого было сделать меня заикой, но заикался не мой язык, а мой смычок. Мою правую кисть начинало дергать и сводить, как только я видел выставленную вперед руку графа.
Кроме того, была ведь и левая рука, которой я позволял свободно двигаться вверх и вниз по грифу. Но граф считал, что рука должна находиться в фиксированном положении на шейке виолончели, а использовать следует, где это возможно, пальцы, максимально растягивая большой и мизинец: к концу дня моя рука точно побывала на дыбе палача. Я думал о Шумане с его непианистичными пальцами: растягивая руки, он в итоге испортил их, что и загубило его концертную карьеру.
Когда граф бывал особенно недоволен моей игрой, он прилагал немалые усилия, чтобы хоть как-то рассмотреть меня; сгибаясь, приближал лицо к моим ладоням, и его почти невидящие глаза оказывались на уровне большого пальца моей левой руки; ощупывая глазами, он нависал надо мной подобно древнему скрюченному магу. Это было много хуже, чем его прикосновения. Мне казалось, он заглянул мне в душу и увидел то, чего не видели другие, обнаружил там источник моей неспособности и неудовлетворенности, распознал основной элемент моего характера. Я сидел не шевелясь, желая одного, чтобы он нашел во мне что-то хорошее и обещающее и вернул свое доброе отношение ко мне.
Так продолжалось всю осень. Я постепенно падал духом, однако не осмеливался демонстрировать свое недовольство. Приближалась новая беда. Во дворце царила тишина, граничащая с меланхолией, которая усиливалась по мере роста живота королевы Эны. Ходили слухи, что она чувствует себя хуже, чем когда-либо, почти ничего не ест, судачили, что она не должна была снова зачать так скоро.
Наступила зима. Так холодно не было никогда. Ветер носился по равнинам Ламанчи, вниз по узкой речной долине и вверх по отвесной скале к дворцу, вихрем окутывая все вокруг. Ночью отовсюду слышался вибрирующий глухой шелест, похожий на трение валька о стиральную доску — так ветер бился о стены дворца и натирал песком бесчисленные ребра греко-римских колонн. Великолепный фасад и отсутствие комфорта!
Я увидел королеву, когда ее вели под руки по мраморному вестибюлю главной галереи, располагавшейся между личными апартаментами их величеств. Она дрожала. Ее маленький живот, не совсем прикрытый развевающимся халатом, также дрожал. Светлые голубые глаза были холодны как лед, а лицо похоже на застывшую восковую маску. Служанки кивали мне, когда проходили мимо, но сама королева будто и не замечала моего присутствия.
Вскоре после этого дворец заполонили рабочие, они стучали молотками во время моих занятий на виолончели — дополнительные помехи, усиливавшие мою нервозность.