Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Он подтолкнул меня к виолончели:

— Иди. Возьми ее.

— Какая красота… — Голос у меня дрожал.

— Волосы вырастут.

— А скоро?

— Это же твоя первая виолончель!

— Скажите, когда у нее снова будут длинные волосы?

— Не знаю. Они растут по сантиметру в месяц. Года через два, наверное, будут ниже плеч.

— Значит, мне долго придется заниматься с вами.

— При чем тут наши занятия?

— Ну, мне же надо будет пройти прослушивание у дона Хосе. Чтобы он взял меня в свою школу. Надо, чтобы мама могла показаться людям.

— А сейчас что, не может?

— Вы не понимаете… — Я вытер нос рукавом. — Родные, друзья… Что они скажут?

— Тебе что, так не терпится отправить ее домой? А может, она туда не хочет?

Только тут до меня дошло, что мама, наверное, уже поделилась с Альберто нашими семейными проблемами, так что для него не секрет, почему мы на самом деле покинули Кампо-Секо.

— Два года, — повторял я как заведенный. — Два года…

— Ладно, — ответил Альберто. — Тогда мы не должны терять время впустую.

Глава 5

После появления виолончели мой мир одновременно и сморщился, и расцвел, словно деревяшка, которая, сгорая, превращается в докрасна раскаленную головешку. Впервые в жизни я просыпался, точно зная, что буду делать. Мне было наплевать на окружавший меня еще незнакомый город. Дом сузился до небольшого пространства вокруг стула, радиус которого определялся движением руки, державшей смычок. К полудню начинало ощутимо покалывать в копчике. После пяти-семи часов сидения на краешке стула мне было трудно встать, но пронзавшие позвоночник электрические разряды служили сигналом, что я сделал все, что было в моих силах.

Однажды на Рамблас я увидел у одного торговца выполненную сепией картину, на которой трое мужчин курили опиум, и каждый из них был погружен в свои видения. Так, должно быть, выглядел и я в первые дни обучения игре на виолончели. Желания покидать комнату в доме Альберто у меня было не больше, чем у этих курильщиков — свой китайский притон. Меня не приходилось заставлять заниматься музыкой — ни тогда, ни позже.

Похоже, и Альберто воодушевился, снова почувствовав себя учителем. Музыка притягивала его к себе из любой точки квартиры. Тогда он входил в гостиную, обрушивал на меня град указаний, а затем, пятясь, уходил из комнаты, не спуская с меня пристального взгляда. Но буквально через несколько минут он появлялся снова — с крошками хлеба, застрявшими в щетине небритого подбородка, с ножом в руке, — чтобы с набитым ртом сделать мне очередное неотложное замечание. Иногда он вставал в сторонке так, чтобы я его не видел, а затем неожиданно набрасывался на меня, протягивая руки к виолончели, словно желая вырвать ее у меня и начать играть самому. Но он никогда этого не делал. Кивал головой, хлопал и размахивал руками, кружа вокруг меня. И можно ли меня винить в том, что я чувствовал себя центром Вселенной?

То, что мои силы превосходили его, шло на пользу нам обоим. Ближе к концу ежеутренних занятий, когда наступал тот драгоценный час, в течение которого лучи солнца проникали на нашу узкую, похожую на горный каньон улицу, он разваливался в кресле на балконе — книга на груди, блеск небритых щек. Двойную дверь он оставлял распахнутой, так что звук шагов проходящих мимо людей и цокот лошадиных копыт, звон бутылок и хлопающий стук задних дверей фургонов сливались с мелодией моих этюдов. Но я, погруженный в музыку, не слышал их вовсе.

Скорее всего, поначалу я играл так себе. И абсолютно уверен, что это не имело никакого значения. Каждое новое ощущение — прикосновение пальцев к мелкой насечке струн, шелковистость черного грифа под ними, первое касание струны щедро натертым канифолью смычком, дрожь инструмента, зажатого между коленями, — наполняло меня восторгом. Я был так переполнен эмоциями, что не мог объективно оценивать своей игры. Чувствовал только, какое это наслаждение, когда верно взятая нота резонирует в теле виолончели и в моем собственном: примерно то же, что почесать место, которое чешется. С единственной разницей — этот зуд никогда не проходил, напротив, с каждым днем все больше усиливался. Часто ночью я ворочался без сна, потому что не мог заставить умолкнуть музыку в голове. На коленях появились бледно-лиловые синяки — это я слишком плотно прижимал к ногам виолончель. Правое плечо пульсировало, а пальцы на левой руке сводило судорогой. Но я радовался даже этим болезненным ощущениям, понимая, что мои разум и тело наверстывают упущенное время.

Сеньор Ривера, учивший меня игре на скрипке, подчеркивал необходимость совершенного овладения первой позицией, когда каждый палец соответствует конкретной ноте и лишь немного скользит вперед и назад, чтобы взять диез или бемоль. Но Альберто заставлял меня играть по всему грифу. Он считал, что начинающие музыканты страшатся высоких нот и позиций ближе к кобылке только потому, что обычно осваивают эти рискованные ноты в последнюю очередь. Одну и ту же ноту можно сыграть любым пальцем в зависимости от того, где находится в это время рука; одну и ту же ноту можно исполнить на разных местах струны, и каждый раз у нее будет немного другой оттенок. «Это твой выбор, — говаривал он. — Все в твоих руках. Потрясающее ощущение, разве нет? Просто невероятно, как дерево, проволока и конский волос могут загадывать загадки заковыристее, чем у египетского сфинкса».

Меня занимали вопросы менее абстрактного характера. «Как у меня получается?» — пытал я его.

Он не отвечал. Не помогало даже самоуничижение. «Наверное, я играю ужасно. Скажите, Альберто, может, мне не стоит учиться?»

«А ты что, сам не слышишь? — отмахивался он. — По-твоему, ты звучишь ужасно? Или чувствуешь себя ужасно? Помни: если ты не новичок, никто не даст тебе ответа на этот вопрос».

Я принял его замечание как комплимент — получается, я уже не новичок. На самом деле Альберто имел в виду совсем другое: музыкант должен верить себе, должен знать себя. И судить себя как можно более строго.

Иногда у меня сводило плечо или левую руку. Тогда он приказывал мне прекратить игру и тянул мои руки вниз по грифу к кобылке: «Видишь? Ты можешь дотянуться до любой части. Расстояния, которые от страха кажутся нам такими огромными, не так уж и велики. Не смотри — просто ощущай и слушай. На виолончели играть легче, чем чесать себе спину. Если ты чувствуешь неудобство, значит, что-то делаешь неправильно».

Он заставлял меня расслаблять пальцы, двигать левой рукой вперед или назад. Но его неортодоксальность имела свои пределы. В его свободном стиле чувствовались следы жесткой техники девятнадцатого века, которой его обучали. «Опусти локоть вниз, — командовал он, когда моя рука со смычком отходила слишком далеко в сторону. — Прекрати месить воздух».

Я ловил каждое его слово, но не потому, что боялся его, а потому, что полностью ему доверял. В отличие от сеньора Риверы он ничего от меня не хотел, не подстрекал всякими радужными обещаниями. С ним было трудно. Временами я отключался и переставал его слышать, пока он не повышал свой мягкий голос до рыка. Краем глаза я замечал, как поднималась вверх его рука, повелевая мне остановиться, но я проявлял упорство и доигрывал музыкальную фразу до конца. Вообще-то я предпочел бы завершить всю пьесу. Шли месяцы, и я привыкал все больше игнорировать его, влекомый неудержимым желанием ступить в туннель света, который появлялся, когда музыка звучала хорошо. Погружаясь в этот свет, я забывал обо всем.

Однажды в середине урока я оглянулся и не увидел Альберто. Я вспомнил, что он махал мне рукой, требуя ускорить темп, но сейчас балкон был пуст. Я не слышал, как закрылась входная дверь. На самом деле, как я узнал позже, он захлопнул ее с шумом. И в порыве раздражения ушел в кафе.

Спустя годы мои критики будут недооценивать влияние этих барселонских лет. Будут называть меня «самоучкой», и я не стану их поправлять. Я гордился собой, так многому научившимся благодаря легкой руке Альберто, и забывал, что его терпимость была бесценным даром, который другие, менее одаренные люди, подобные братьям Ривера, были не в состоянии мне преподнести. Нельзя сказать, что у Альберто не было своей методики — он тратил часы, ведя меня через гаммы и упражнения, но главное — он учил меня слушать. Когда глаза у меня стекленели и я начинал тонуть в ошеломительном обилии звуков, он мгновенно замечал это и понимал, что пора остановиться. В будущем мне придется встречаться со священниками, которые так и не научились подставлять вторую щеку; с коммунистами, не желающими поделиться даже сигаретой; с фашистами, превозносившими порядок, но не способными пройти по прямой линии. В отличие от всех них Альберто верил в идею и жил этой идеей. Он был хозяином своей судьбы. И боролся за то, чтобы я стал таким же.

17
{"b":"183832","o":1}