Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Мать вставала обычно на три часа раньше меня и ехала в промышленный район Эшампле, где устроилась работать на прядильную фабрику. Вместе с сотнями других женщин она по четырнадцать часов стояла у ткацкого станка, в огромном цехе, где летом было жарко, зимой страшно холодно и круглый год шумно до боли в ушах.

Распорядок дня у матери и у Альберто был настолько разным, что мне казалось, они почти не виделись. Но как-то утром, еще до рассвета, я проснулся и отправился вниз, в ванную комнату. Проходя по темному холлу, ведущему к кухне, я услышал голоса: мягкий и высокий — ее, ласковый и низкий — его. Они звучали удивительно непринужденно, будто друзья сидели за чашкой кофе. Я еще подумал, как бы Альберто не проспал наши занятия, и грудь наполнилась каким-то незнакомым чувством.

Альберто гораздо меньше беспокоился о моей карьере, чем о маминой работе. «Наступили плохие времена, — говорил он мне как-то осенью, за холостяцким обедом из сардин и хлеба. — Растут цены на продукты, кругом забастовки. Поговаривают о закрытии фабрики, на которой работает твоя мать. Колоний больше нет, некуда продавать ткани. К тому же для женщины ее возраста это тяжелая работа. Она сильно похудела с тех пор, как вы приехали».

Похудела? И когда это он успел так досконально изучить ее формы? Правда, даже я заметил, какой маленькой выглядит она без кринолина, корсета и тяжелых юбок.

— Вы говорите так, будто это моя вина, — сказал я.

— Ты мог бы помочь ей. Зарабатывай деньги, чтобы она поменьше работала. В кафе поблизости нужен музыкант.

— А с ней вы это обсуждали?

— Да. Она против.

— Она не верит, что я могу зарабатывать деньги игрой. Не верит, что исполнение музыки — это та же работа.

— Да ну?

— Она не верит в меня, Альберто.

Его губы сложились в снисходительную полуулыбку.

— Может быть, дело не в тебе.

Я не понял.

— Музыка — это еще не все, Фелю.

То есть сомнения вызывали не только мои способности и сила духа, но и сама музыка? Конечно, я так и знал.

Раздражение придало мне храбрости.

— Альберто, а почему вы больше не играете на виолончели?

— Я не прикасался к ней уже многие годы. Преподавание этого не требует.

— И не скучаете?

— Есть немножко.

Он и раньше это говорил, но никогда не развивал эту тему. Но на этот раз я не собирался отступать. Он, очевидно, понял это по выражению моего лица.

— Я работал в филармонии, позднее — в симфоническом оркестре. Ездил с гастролями по всей Европе…

— По всей Европе!

Альберто покачал головой, недовольный, что я перебиваю:

— Мне хотя бы хватило ума скопить немного из заработанных денег. Но я столько всего упустил в жизни. Не занимался дочерью. Сейчас она уехала. И даже не пишет. Я играл, когда моя жена болела, играл, когда она умирала. Играл, когда сам заболел и тоже мечтал умереть.

Я посмотрел на его руки, сложенные на коленях.

— Но это желание не исполнилось, — продолжал он. — Я выздоровел. Две трети своей жизни я посвятил одному инструменту, но так и не нашел ответа на главный вопрос. Зачем? Зачем играть? Кому это нужно? Для чего музыка вообще?

— Почему она должна быть для чего-то?

— Я играл для влиятельных людей и видел, как они плакали под звуки моей виолончели, а назавтра безжалостно издевались над другими, пользуясь своей властью. Я играл для рабочих, но моя музыка не помогала им прокормить свои семьи. Я спрашивал себя…

— Значит, вы ее не любили, — прервал я его. — Если бы вы любили музыку, играли бы ради нее самой.

— Что в этом мире существует ради себя? Пища насыщает. Вода утоляет жажду. Женщины вынашивают детей.

— Красота… — начал я.

— Цветок красив, Фелю. Но его красота и аромат имеют цель — привлечь пчелу. Для опыления. Для того, чтобы жизнь продолжалась.

— Искусство существует ради себя.

Альберто решительно покачал головой:

— Нет, это не так. В любом случае, я слишком любил ее. Слишком сильно, чтобы она была просто развлечением — для меня или кого-нибудь еще.

Мне все это не нравилось. Я не понимал, как он может плохо говорить о том, что так прекрасно и чисто. Но еще больше мне не понравилось то, что он сказал дальше:

— Твоя мать это понимает. Она отказалась от собственной музыкальной карьеры. После смерти твоего отца она от многого отказалась. Может быть, поэтому мы с ней так понимаем друг друга. — Он вздохнул. — Хорошо иметь друга в такие времена, как сейчас.

Послушать их, конец света не просто близится, а уже на пороге. Неужели они не в состоянии понять, что это нечестно — внушать подростку вроде меня, что он родился слишком поздно и в мире уже не осталось ничего такого, во что можно верить?

Однажды вечером в кафе Рамон — покрытый шрамами гобоист — спросил меня, на каких концертах я побывал.

— Ни на одном, — ответил я.

— Даже в Лисео?

— Ему там не место, — быстро сказал Альберто.

Я по-своему понял его: я слишком молод, принадлежу к низкому сословию, у меня дурные манеры, и я плохо одет. Все это соответствовало действительности. Тем не менее, когда я проходил мимо ярко освещенного, в квартал длиною здания, мое сердце начинало биться сильнее.

— Как парень может изучать классическую музыку, не слушая ее? — стоял на своем Рамон.

Я сказал, что зато слушаю уличных музыкантов — гитаристов из Андалусии, бродячих скрипачей, комиков, играющих на тростниковых мавританских флейтах, и даже африканского барабанщика.

Рамон удивленно посмотрел на Альберто:

— Так вот к чему ты готовишь парня — давать представления на Рамблас?

Альберто молчал, и Рамон продолжил:

— А ты сам был бы доволен такой жизнью? Ты думаешь, что из-за твоих ошибок и он должен осторожничать?

Альберто уставился на свои скрещенные руки. Затем нахмурил седые брови:

— Ты хотел сказать — наших ошибок.

На следующий день Рамон появился у нас с большой коробкой.

— Твой маэстро одолжил мне кое-что три года назад. Теперь я это возвращаю.

Это был первый граммофон, который я видел вблизи: портативная, с ручным подводом модель в бордовой коробке с коническим усилителем из картона. Мне было трудно поверить объяснениям Альберто, что он отдал его только потому, что соседи жаловались на шум, — моя виолончель звучала гораздо громче. Но я должен был согласиться с навязанными мне ограничениями.

— Ты можешь слушать его с пяти до семи часов вечера, но не больше, — сказал Альберто. В это время он обычно уходил в кафе. — И только после того, как выполнишь все школьные задания.

— Мать и правда уже не раз грозилась отобрать у меня виолончель, если я не буду каждый день читать привезенные из Кампо-Секо учебники и решать задачи. Насчет виолончели я ей не поверил, но слова Альберто насчет граммофона воспринял всерьез.

— Если ты его сломаешь, знай, что ремонт я себе позволить не могу, — предупредил Альберто, наблюдая за тем, как я скакал вокруг картонного рупора граммофона.

Рамон принес также пачку грампластинок. Пока мы изучали этикетки, я запоминал осторожные жесты, какими он прикасался к краям каждого черного диска. Но вот он поднял один из них и ткнул подбородком на этикетку, на которой мелким витиеватым шрифтом было написано: «Соло на виолончели — А. Мендисабаль».

— Эту пластинку я заберу себе, — сказал Альберто. Больше я ее не видел.

Письмо от Энрике пришло как раз на той неделе, когда Альберто пребывал в особенно дурном настроении. Я винил себя и наши споры о том, как надо держать смычок. Альберто советовал прижимать руку ближе к телу, а мне хотелось экспериментировать с разными позициями, отставляя ее дальше в сторону. Рассердившись, он втиснул между моим правым локтем и грудной клеткой толстую книгу и приказал играть, удерживая ее в таком положении. В результате я почувствовал напряжение в предплечье, плече и запястье — я знал, что это неправильно, что это противоречит всему, чему он меня учил. Назло ему я сделал вид, что подчиняюсь, но позволил смычку скользить по струнам, наполняя гостиную звуками, похожими на вой бездомной кошки.

18
{"b":"183832","o":1}