Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Жюльетт на это лишь кивнула.

– Тогда всего хорошего, – сказала мадам Лессар. – Ступайте с богом. – И сама проплыла по пекарне к лестнице в квартиру.

– Я у нее любимец, – расплылся в улыбке Люсьен.

Пять. Господа с краской под ногтями

Париж, май 1863 г.

Хотя Люсьен этого, конечно, не помнил, при рождении, едва заглянув за кромку и узрев мир, он увидел попу мадам Лессар. «Нет, что-то тут не так», – подумал он. И едва не расплакался от такого потрясения. Когда же повитуха перевернула его, он увидел синее небо над стеклянным потолком. «Так гораздо лучше», – решил он. И все равно расплакался от этой красоты – и совершенно не мог подобрать слов для нее почти целый год. Этого он, разумеется, тоже не помнил, но время от времени ощущение возвращалось к нему. Когда он сталкивался с синью.

* * *

В тот день, когда Люсьен родился, папаши Лессара не было ни в пекарне, ни в булочной, ни в квартире наверху. Пока мадам Лессар поочередно тужилась, выталкивая детку наружу, и проклинала само существо своего супруга, тот шел через весь город к Елисейскому дворцу – смотреть картины. Хотя, быть может, гораздо важнее для него было смотреть на людей, которые смотрят на картины. Впоследствии он это, конечно, забыл, но в тот день – в день, когда родился его единственный сын, – папаша Лессар впервые встретил Красовщика.

Он бы вообще их не заметил в толпе, собравшейся, чтобы попасть в palais, но у женщины на шляпке была густая вуаль из испанского кружева, и от этого она выглядела призраком на белых макадамовых дорожках под мраморным фасадом дворца. Мало того – она высилась над скособоченным человечком в буром костюме и котелке. Под мышкой тот держал холст на подрамнике, завернутый в грубую оберточную бумагу. Возможно, человечек был горбат, но горб его в таком случае располагался где-то посередине позвоночника – пуговицы изо всех сил сдерживали впереди его жилет, словно костюм шили на человека повыше ростом и поровнее осанкой. Папаша Лессар бочком протолкался в очереди, изо всех сил стараясь как бы разглядеть кого-то поверх голов в толпе, – пока не нашел такое место, откуда беседа примечательной пары была бы хорошо слышна.

– Но две за раз! – говорила женщина. – Я хочу посмотреть.

Человечек похлопал по картине под мышкой.

– Нет, у меня уже есть то, за чем я пришел, – произнес он. Голос его хрустел, как гравий под ногами мерзавца. – Это не мои картины.

– Они мои, – сказала женщина.

– Нет. Тебе туда нельзя. Кем ты представишься? Сама-то понимаешь?

– Не нужно мне ничего понимать. У меня вуаль. – Она чуть склонилась и, не сняв перчатки, провела пальцем по щеке человечка. – Пожалуйста, cher. Там будет столько художников.

Папаша Лессар аж затаил дыхание – вдруг она поднимет эту свою вуаль. Перед входом толпилось множество хорошеньких женщин, но в том, чтобы разглядеть их лица, не было никакой интриги. А ее он просто обязан был увидеть.

– Слишком людно, – сказал человечек. – И все высокие. Мне не нравятся люди выше меня.

– Все выше тебя, cher.

– Истинная правда, высокие люди могут раздражать, месье, – произнес вдруг Лессар. Он и сам не понял, чего ради. У него не было привычки встревать в чужие разговоры даже у себя в булочной, но эта женщина… – Прошу прощения, я случайно подслушал вашу беседу.

Человечек задрал голову и сощурился против яркого весеннего неба; глаза у него настолько глубоко сидели под нависавшим лбом, что Лессар заметил в них лишь слабые отблески света – словно в темной пещере исчезали лампады. Женщина обернулась к Лессару. Под испанским кружевом пекарь разглядел синюю ленту, повязанную у нее на шее, и светлую тень очень белой кожи.

– Вы тоже дылда, – заметил человечек.

– Вы художник? – осведомилась женщина, улыбнувшись одним голосом. Папашу Лессара дважды застали врасплох – он не был ни дылдой, ни художником, а потому уже собрался извиниться за грубость и двинуться дальше. Он уже изготовился покачать головой и открыть рот, но женщина сказала: – Тогда вы нам ни к чему. Отвалите, будьте так любезны.

– Буду, – ответил Лессар, разворачиваясь кругом, будто ему это приказал армейский капитан. – Буду так любезен.

– Лессар! – окликнул его из толпы знакомый голос. Булочник посмотрел туда – к нему протискивался Камилль Писсарро. – Лессар, что ты тут делаешь?

Булочник потряс руку художника.

– Пришел посмотреть твои картины.

– Мои картины ты можешь посмотреть когда угодно, друг мой. Мы слыхали, у мадам Лессар начались схватки. Жюли пошла к вам наверх помогать. – Художник и жена его Жюли обитали в квартире ее матушки у подножия Монмартра. – Тебе домой бы надо.

– Нет, я там буду лишь путаться под ногами, – ответил Лессар.

А впоследствии он восклицал:

– Ну откуда мне было знать, что она подарит мне сына? Шумела так же, как с дочками, когда их рожала, – проклинала мое мужское естество и прочее. Дочек я люблю, но две – это вдвое больше, чем мужчине нужно, чтобы разбилось его сердце. А если еще и третья! Вот я и подумал, что гораздо учтивей будет дать ей время, пусть вволю обсудит со своей мамашей и сестрицами всю глубину моего паденья. А уж после я загляну в глаза малютки и снова потеряю голову.

– Но мадам подарила тебе сына, – отвечал ему Писсарро. – И сердце твое уцелело.

– Это еще бабка надвое сказала, – говорил папаша Лессар. – Ее коварства никогда не стоит недооценивать.

И вот у дворца Лессар повернулся к человечку и женщине в испанских кружевах извиниться, но тех уже и след простыл, а через секунду он про них совсем забыл.

– Пойдем взглянем на полотна гениев, – сказал он Писсарро.

Из огромного зала донеслись раскаты хриплого хохота – и толпа снаружи тоже засмеялась, хотя и не видела, что вызвало такое веселье.

– Махины отверженных, – проговорил Писсарро, и на сей раз в карибскую мелодичность голоса его вкралась нота отчаяния.

Они втянулись во дворец вместе с колонной зрителей: аристократов в цилиндрах, черных фраках и узких серых брюках; дам в черных кринолинах или черно-буро-малиновых шелках – подолы их длинных юбок запылились белым от макадама на дорожках; нового рабочего класса – мужчин в бело-синих полосатых сюртуках и соломенных шляпах, женщин в ярких платьях всевозможных расцветок, с пастельными парасольками в рюшах – они были мандалами воскресного отдыха, свежего дара промышленной революции.

– Но ты же сам говорил, что в Салоне – одни шарлатаны.

– Да, – ответил Писсарро. – Косные академики.

– «Рабы традиции», ты говорил.

Они уже шаркали ногами по залам – жарким, душным, набитым публикой. Стены их от пола до потолка были увешаны холстами в рамах всех размеров, без внимания к темам и сюжетам картин – их просто экспонировали по алфавиту, согласно фамилии художника.

Писсарро помедлил перед пейзажем со скандально непримечательной рыжей коровой.

– Враги живой мысли, – пробормотал художник.

– Если б эти сволочи тебя не отвергли, – сказал Лессар, увлеченный вихрем художественной анархии, – тебе пришлось бы самому убрать свои картины.

– Ну, да, – ответил Писсарро, оглаживая бороду и не сводя взгляда с буренки. – Но прежде я б несколько успел продать. Если человеку суждено писать, он для этого должен что-то есть.

В том-то и была загвоздка. В Париже быть художником считалось вполне законной карьерой – их тогда в городе было восемнадцать тысяч. Но единственным способом заработать что-то искусством был Салон, а его поддерживало государство. Только в Салоне художник мог представлять свои творения публике, а стало быть – продавать их и получать заказы. За его пределами художник голодал. А в этом году жюри Салона – и впрямь состоявшее из художников, работавших в академической традиции, – отвергло больше трех тысяч работ, и публика возмутилась. Император Луи-Наполеон решил успокоить народ, устроив «Салон отверженных», на котором бы показали те творения, которые не взяли академики. Писсарро выставил две свои работы, обе – пейзажи. Рыжей коровы не было ни на одном.

11
{"b":"183520","o":1}