На солдатах темно-зеленые мундиры, в свете костра они выглядят серыми, почти черными. Кое-кто в серых нижних рубашках, хотя трудно сказать, это их естественный цвет или они до такой степени грязные. За солдатами полукругом стоят темные грузовики и «виллисы». Еще дальше видны развалины домов, разрушенных во время бомбежки. Деревенской церкви больше нет, сиротский приют устоял, но и у него одно крыло повреждено пожаром. За забором из колючей проволоки, между детьми и солдатами, несколько пней, белеют их свежие спилы. Озеро почти черное.
Единственное яркое пятно во всем пейзаже — самый последний грузовик. Возле него сидят три женщины с гитарами и балалайками. Фургон превращен в настоящий султанский дворец: красные и вышитые золотом подушки, одеяла, разноцветные мигающие лампочки, на ветру полощутся атласные занавески. Когда солдаты напьются еще больше, они по очереди будут забираться внутрь с этими женщинами.
Женщины из поселка ходят в обтрепанной серой и черной одежде. Голову повязывают темными шерстяными платками, пачкают щеки грязью, при встрече с солдатами опускают глаза, жмутся к стене, прячутся. И все равно большинство из них изнасилованы. Женщины в фургоне веселые и смелые. На них яркие оранжевые, красные и желтые платья с пышными рукавами; золотые браслеты и бусы звенят, серьги в ушах раскачиваются. Их черные волосы блестят, тело мягкое и круглое, глаза сверкают. Женщины смеются, когда солдаты смотрят в их сторону.
Три женщины перебирают струны и тихонько поют. Им уже надоело ждать. Самая молодая возится со своим браслетом, смотрит сквозь него на свет, с удовольствием разглядывает его на своей полной руке, снимает, вертит в руке, приглашая двух серьезных сестричек, которые вместе со всеми детьми стоят за забором, подойти. Младшая сестра делает шаг к женщине, но старшая тянет ее назад.
— Не ходи, — произносит она, — она тебя дразнит.
Сестры продолжают ждать.
— Ах, так, — говорит Ингеборг, — но все же попытайтесь рассказать побольше. Кто эти дети? Почему вы говорите «они»? Это вы с сестрой? Рассказывайте о себе, попытайтесь говорить я и мы. Что вы чувствовали?
— Я напрасно отнимаю у вас время, — возражаю я. — Мне следовало бы находиться в Эфиопии, помогать голодающим и больным. А вместо этого я здесь, живу со всеми удобствами, занята своими якобы важными переживаниями, пытаясь понять, зачем так долго жила с мужем, раз чувствую себя такой несчастной.
— Вы наверняка поймете все лучше, если запишете свою историю. Вы должны рассказать об этом не только себе, но и другим. Сделайте это ради других. Рассказанное может перевернуть человеческую душу.
Когда русские солдаты пришли в первый раз, они разбили все стеклянные банки — с консервированными сливами, яблоками, крыжовником, помидорами, зеленым горошком, с вареньем из клубники, малины, с вишневым компотом, тушеным мясом, свиными ножками, маленькими колбасками. Все это хранилось в огромном подвале Лобетальского института для душевнобольных и в годы войны выдавалось строго по норме. Солдаты съели всю квашеную капусту из больших бочек, писали и испражнялись в углах огромного подвала, там, где раньше хранилась еда для сотен людей. Потом нам пришлось, надрываясь, чистить подвал, выкидывать заплесневелую еду, испражнения и осколки стекла.
Что мы ели? Вначале морковь, борозду за бороздой, она осталась в земле с прошлого года. Мы ее ели сырую, вареную, жареную, тертую. Морковка полезна для глаз. Когда отцвел шиповник, мы принялись собирать оранжево-красные плоды, тщательно снимали раздавленную кожурку с семян. Семена впивались в руки и пальцы, зато маленькие красные кусочки мякоти были удивительно вкусными. Мы не ждали, пока в садах созреют фрукты. Сливы и яблоки срывали зелеными и твердыми, крали, съедали, прятали, животы у всех болели. Мы ходили за грибами, варили их в воде, медленно съедали скользкую массу, мечтая о соли. Мы ели зеленый, сваренный из листьев липы суп.
Вначале мы были голодны и предприимчивы. Прослышав, что где-то русские солдаты собираются заколоть припрятанную крестьянином свинью, женщины и дети, захватив пустые ведра, способны были отшагать не одну милю. Иной раз кому-нибудь из нас доставались кости или почки, или кишки, или куски кожи. Случалось, что во двор на всем ходу влетал «виллис», солдаты хватали первую попавшуюся женщину, или двух, и приказывали ехать с ними, чтобы подоить найденных коров. Другие женщины и дети шли следом — в надежде, что и им достанется капля молока, а то еще и удастся хоть сколько-то принести домой. Иногда везло, но иногда пьяные солдаты со смехом опрокидывали наши ведра. Мы смотрели, как жирное молоко впитывается в черную землю.
— Почему вы замолчали? — спрашивает Ингеборг.
— Мне… мне ужасно стыдно. Сознание, что я не заслуживаю даже еды, сформировало во мне чувство собственной неполноценности. Мне стыдно и за все остальное.
— Но ведь сколько сил нужно было, чтобы все это выдержать. Вы наверняка были отважной девочкой. Расскажите, что вы еще делали.
У мамы родилась идея. Она научила меня двум детским стихотворениям на русском языке.
Петушок, петушок,
Золотой гребешок…
Она выталкивает меня к солдатам, рука сестры вырывается из моей. Вначале солдаты меня просто не замечают, я стою в стороне от других женщин и детей. Меня колотит от страха, но я не плачу. Я повторяю слова снова, еще и еще раз.
Один из солдат замечает меня, наклоняется, приставляет ладонь к уху. Он немного старше других. Когда он разобрал слова, он весело смеется и зовет остальных. Я молчу, тогда он берет меня за руку и тащит еще дальше от мамы и сестры. Я сопротивляюсь, чувствую, как теплый ручеек неудержимо течет по ногам, лицо пунцовое от стыда и страха. Я снова и снова повторяю слова.
Кое-кто из солдат перестает галдеть, прислушивается, вид у них такой, словно перед ними гусь, запевший человеческим голосом, или безостановочно крутящийся волчок. Кто-то гладит меня по голове и кидает в миску несколько кусков сырого мяса. Тот, что постарше, сует мне в ладошку плитку шоколада, затем подталкивает к стоящим в ожидании женщинам.
Я вижу маму — она протягивает мне руки. Я ставлю миску на землю, в нескольких метрах от нее, поворачиваюсь и бегу к одному из не спиленных еще деревьев. Прячусь за него, прижимаюсь к стволу изо всех сил, хочу слиться, срастись с ним, надеясь, что тогда уж мама пожалеет о том, что сделала. Но все остается, как было.
Приходится возвращаться к маме, я отдаю ей плитку шоколада, чтобы она поделила на всю семью. Вижу осуждающие взгляды других женщин и детей. Моя сестра отходит от толпы, идет навстречу. Она стоит одна, готовая взять меня за руку.
Но в большинстве случаев миска моя остается пустой, и это еще мучительней — просить подаяния и не вымолить ничего.
Однажды Беата нашла на земле большое гусиное яйцо. Что это, какая-нибудь дикая гусыня сошла с ума от отчаяния, раз нигде не найти ни зернышка, ни лесных ягод? Или снесла сбежавшая из погреба, где прятал ее хозяин? Удивительное яйцо лежит в дорожной пыли, прямо на их пути — ее и еще трех немецких ребятишек, двух мальчиков постарше и девочки.
Дети молча толкаются, отпихивают друг друга. Кто-то чуть не растоптал яйцо, оно треснуло. Мальчики пытаются удержать Беату, она царапается, толкается, вырывается. Когда те начинают драться между собой, она исподтишка ставит подножку девочке, которая тянется за яйцом. Беата бежит так, как никогда в жизни не бегала, и все-таки не забывает о яйце — держит бережно, чтобы не раздавить в руке.
Она приносит яйцо в комнату. Наша комната в самом дальнем конце длинного коридора, далеко-далеко от огромной институтской кухни. Когда все засыпают, мама на цыпочках пробирается в кухню, чтобы в темноте сварить яйцо. С собой она берет крышку от кастрюли и взятую взаймы грелку. Если что, скажет, что просто пришла согреть воды, так как один из нас немного приболел.