Литмир - Электронная Библиотека
A
A

По-английски Улдис говорил с явным акцентом, там были интонации и чернокожих американцев, и южан. В первое время они жили в Миссисипи, где отец, бывший музыкант симфонического оркестра, работал на хлопковых плантациях. Когда они сбежали в Индиану, — хотя за побег с плантаций им грозил год тюремного заключения, — Улдис работал вместе с черными на мясо-фасовочном предприятии Кингена, они подшучивали над ним, но приняли его и научили жить в Соединенных Штатах.

Когда профессор прислал ему хвалебный отзыв на его эссе по истории и пригласил участвовать в семинарах, он сказал, перемежая слова жаргонными словечками черных американцев и с южной интонацией:

— Этот чертов профессор меня на крючок не поймает. Если услышит, как я говорю, все тогда, пиши пропало. Об А можно и не мечтать.

Улдису было шестнадцать, когда они приехали в Миссисипи. Однажды — на нем в тот день был хороший костюм, как и положено в воскресенье, — сыновья владельца плантации уговорили его поймать скунса, домашнее животное получится великолепное, утверждали они. Что Улдис и сделал, потому что понятия не имел о том, что такое скунс. Ему, конечно, пришлось выбросить всю одежду, даже башмаки. Он хохотал, рассказывая об этом, ну и смешная история, верно. Он улыбался, когда говорил, что он у Кингена единственный рабочий из «Phi Beta Kappa».

Я знала Улдиса больше тридцати лет, я видела, как он выпивал и мило улыбался на бесконечных торжествах, однако не знаю, что пережил он во время войны. Не тогда ли начался его путь к самоуничтожению? Но теперь выяснять поздно.

На самом дне ящика старые регистрационные листы для иностранцев. Спустя два года после прибытия в Соединенные Штаты Улдис получил сообщение о призыве в Корею. Родители упрашивали своего единственного сына не идти в армию — они знали, что происходит с сотнями других молодых мужчин. Долго мучили его сомнения, но в конце концов он нехотя согласился с ними и решил отказаться. Поэтому он никогда не смог стать гражданином страны; он навсегда остался иностранцем, каждый год после Рождества вместе со вновь прибывшими он отправлялся на почту подписывать необходимые документы. Не будучи гражданином, он не мог претендовать на большинство мест, куда отправлял запросы.

Другие молодые ребята с Парк-авеню отправились в Корею; двое там и остались. У следующего поколения был Вьетнам; они тоже принесли домой свою боль.

Я закрыла ящик и открыла следующий. Здесь незаконченная диссертация о движении независимости в странах Балтии в девятнадцатом столетии. Ящик заплесневел, сюда же он бросал и случайные наброски, и прекрасные поэтические строки, тысячи карточек классифицированы и расположены в уже никому не понятной последовательности. Улдис все никак не мог закончить работу. Не дожил и до того, чтобы стать свидетелем вновь начавшегося движения за обретение Латвией независимости после почти пятидесяти лет оккупации ее Советским Союзом.

— Бедный Улдис, — говорю я, — какая бессмысленная жизнь.

— Да, бедный Улдис, — соглашается Беата, — ему многое было не под силу.

— Но ведь он такой хороший, правда? Он мог быть таким милым. Но твою жизнь он искалечил.

— Было не так уж страшно.

— Бедный Улдис, — говорю я. Но он уже получил свою долю моей любви и жалости. Теперь мне предстоит помочь сестре спасти то, что еще можно спасти.

Мы с Беатой стоим в полупустой квартире. На улицу мы вынесли кучи мусора, мешки с когда-то тщательно хранимыми, а теперь никому не нужными вещами. Все три контейнера перед домом полны доверху; в ряд аккуратно составлены черные пластиковые мешки. Самые красивые горшки из-под цветов — на крышках контейнеров. Вдруг да кому-нибудь понадобится, но пока что никто не появлялся.

Грузчики приезжали и уже уехали. Чемодан Беаты и несколько небольших ящиков в моей машине. Вещей, которые обычно раздают друзьям или благотворительным организациям после смерти владельца, нет. Карманные часы Улдиса, когда-то принадлежавшие его отцу, а еще раньше — деду, у Беаты в сумочке. Они не серебряные, не золотые, они просто старые, просто из Латвии. Это память Борису об Улдисе. Я несу ящик с отказами, подержу у себя, пока Беата не попросит. Предстоит еще сдать в библиотеку несколько книг по истории Балтии.

— А мне сказал, что отнес, — произносит Беата с тем же разочарованием в голосе, с которым говорит о тысяче других мелочей.

— Он наверняка хотел это сделать, — отвечаю.

Мы еще раз обходим пустую квартиру. Запах тлена еще ощутим, правда, едва заметный, но он не исчез и после того, как три дня мы здесь все мыли и чистили. Нас он больше не пугает. Это часть Улдиса, часть его мук, его слабостей, этот запах, словно дурной хозяин, отвергая все прочее, схватил, присвоил, уничтожил его, причинил боль и страдания и Беате. Я забеспокоилась, что запах будет преследовать нас и за порогом квартиры, впрочем, с этим придется разбираться потом.

Беата закрывает крышкой коробочку из-под маргарина, в которую мы кидали мелочь. Ее совсем немного. Она кладет ее в сумочку.

Единственное, что мы не смогли вынести вниз, — диван, на котором когда-то спала мама. Это портит нам настроение, но ненадолго. Мы обе испытываем чувство удовлетворения от сделанного, как и после похорон.

Только трое из пришедших на похороны латышей были в состоянии нести гроб, поэтому не они опускали его в могилу, как мужчины делали это раньше, когда я была моложе. Тогда могильщики из американцев сидели в своей машине, курили, перешучивались, смотрели, как другие выполняют их работу.

Могила Улдиса находится за мемориальной статуей в той части кладбища, которая отдана «Всем изгнанникам, кто в годы второй мировой войны потерял любимую свободную Латвию».

Мы с Беатой держимся за руки, пока гроб опускают вниз. Песчаную латвийскую землю, которую привез Джим из Риги, мы высыпаем на гроб.

«Земля из дома, тебе, умершему на чужой земле».

Подходили люди, бросали горсть земли и цветок вслед ушедшему.

Задом подъехал грузовик и засыпал гроб щебенкой. Бывший партнер Беаты по кружку народных танцев выровнял землю и черенком лопаты прочертил крест над лицом и грудью Улдиса. Могилу украсили цветами, дорогими букетами из красных и белых цветов, символизирующих флаг Латвии.

Эти небольшие усилия неожиданно подбодрили провожавших. Вдруг все захотели есть. Мы остановились у могил мамы и бабушки.

— Теперь и Улдис вместе с ними, — сказала Беата.

— Жалко, что папа так рано уезжает. А то мог бы с тобой остаться, тебе было бы легче.

— Ничего. Я справлюсь. Он сказал, что «женушка» ждет его дома. Сердилась на него, что он поехал на похороны. Рождество скоро, а ее дети накупили столько подарков. Хорошо, что он вообще приехал.

— Все же мне бы хотелось, чтобы тебе кто-нибудь помог.

— Ничего. Пойдем выпьем, пусть Улдису земля будет пухом, — сказала Беата, напоминая о старинной традиции желать умершему спокойного отдыха под землей. — Бедный, бедный Улдис.

— Хорошо. Поспешим. Идем, идем, сестренка, «я женушка твоя, я дома жду тебя», — поддразнила я. Мы обе смеялись до слез, потом снова сделались серьезными.

— Ты и вправду героическая девочка, — сказала я, беря сестру за руку.

* * *

— Ты, знаешь, не нравится мне, что мы диван так оставили. Папа мне его отдал, когда женился второй раз. Его новой жене цвет не понравился. Найти бы кого-нибудь, кто смог бы им пользоваться. Мне не хочется, чтобы его просто выбросили.

— Может быть, управляющему удастся найти кого-нибудь, — говорю я, — но нам придется его передвинуть. А вдруг под ним деньги?

Денег не было. Нашлись лишь две пустые бутылки из-под водки «Dark Eye» и аккуратно сложенный пустой мешочек из магазина напитков, без чека. Диван отодвинули от стены, там что-то белело. Беата бросилась на колени и достала одну из маминых чашек, с цветками яблони по краю. Я помню, как мама каждый месяц покупала красивую чашку; эта почему-то мне особенно запомнилась. Изнутри чашка была темная от чая. Вероятно, Улдис пил из нее во время болезни, она и завалилась, а он о ней забыл.

67
{"b":"183260","o":1}