— Слыхали, слыхали, конечно, слыхали! — смеялись слушатели.
— Ну вот. Засыпало нас. Я перед лицом Митрича норку проложила. Дыши, говорю, Митрич, счас нас отседа выволокут. А он, понимаешь, едрено корень, и тут лыцарь — вы, грит, поудобней устраивайтесь, Зина, шепчет мне, значит, такие слова, а у самого, родимого, нога уже, значит, была сломанная-а-а!
И Зинка вдруг снова заплакала. Наступила, видно, разрядка огромного нервного напряжения, в котором она находилась, и теперь Зинка заливалась в три ручья, шмыгала носом, причитала, приговаривала сама себе непонятные совсем слова, размазывала слезы по лицу.
Все почтительно молчали, никто не улыбнулся, только Санька переглянулся с Филимоновым и ласково погладил ее по плечу.
Балашов был в странном состоянии: у него все дрожало внутри, и ноги дрожали, и руки — так бывает, когда человек смертельно устал и очень давно не ел.
Но на лице его неудержимо расползалась улыбка.
Он знал, что впереди ждут его всяческие крупные неприятности. Но ему было совершенно наплевать на это, потому что самое главное было в другом: живы, спаслись Травкин и Зинка.
И потому, когда на такой же большой скорости, как «скорая помощь», к траншее подлетела машина линейно-контрольной службы, в которой сидели управляющий трестом Петр Петрович и главный инженер управления, Санька остался спокоен. Он не звонил в управление, и, как потом выяснилось, никто из рабочих не звонил. Видно, нашлись доброхоты, сообщили, сгустив фантастически краски. Потому что управляющий и главный выскочили из машины такие бледные и испуганные, какими их Санька еще не видел. Главный бросился к Саньке, схватил его за плечо и, очевидно, от волнения сказал слова, несколько нелепые в данной обстановке.
— Ты только не волнуйся, Балашов! Ты только не волнуйся, — пробормотал он и, понизив голос, быстро прошептал: — Сколько убитых? Сколько раненых?
И когда изумленный Балашов ответил, что убитых, слава богу, нету, только у Морохиной шишка на лбу, а у Травкина повреждена нога, Григорий Степанович с шумом выдохнул воздух и вдруг разъярился и стал орать на Саньку и чуть ли не топать ногами.
Санька понимал его, понимал, что ехал сюда главный, ожидая увидеть всяческие ужасы, увидеть погибших, которых, как сказал неизвестный доброхот, очень много. И теперь, когда он узнал, что все окончилось сравнительно благополучно, у него наступила реакция, и вот он кричит и топает ногами.
Санька почти не слышал всех этих гневных слов, а только кивал головой. Он чувствовал себя виноватым и был согласен со всем. И только последние слова он разобрал четко.
— Вас будут судить, Балашов! Судить за преступную халатность, — сказал Григорий Степанович и отошел.
И тут Санька услышал резкий Зинкин голос. Она наступала на главного, как разъяренная медведица, шишка ее победно блестела зеленкой, и грозно сжимались над головой сжатые, увесистые кулаки.
— Это кого это судить? Константиныча нашего судить? Не выйдет, гражданин хороший! Да мы все, — она оглянулась на хмуро молчавшую бригаду, — да мы все костьми лягем! Еще чего удумали! У нас работа такая! На ей все случается! А они сразу — «судить»! Ты не гляди, что он молоденький, у нас такого прораба не бывало еще! Не выйдет, гражданин хороший! Не допустим!
Главный оторопело попятился, оглянулся на Петра Петровича.
И вдруг управляющий трестом улыбнулся:
— Ладно, Григорий Степанович, поехали в больницу, узнаем, как там у Травкина дела. Не терзай ты прораба, ему и без нас тошно. А насчет суда — что ж, порядок есть порядок, случилось ЧП. Но голову, думаю, не отрубят. Живым оставят. — Он усмехнулся. — Тем более, у него такие защитники. В обиду не дадут.
Они уехали, а Санька остался со своей бригадой, с товарищами своими. Он глядел им в глаза, а они смотрели на него — серьезно и обеспокоенно.
И Санька думал о том, что все эти люди — его друзья, верные и близкие, что он сроднился с ними и, что бы ни произошло, его не бросят, не оставят в беде.
Окончился какой-то период в его жизни, и начался другой, в котором он уже не сможет больше прощать самому себе многое такое, что мог простить раньше.
Кончилась его юность, ушла безвозвратно.
Самая долгая ночь Саньки Балашова прошла. Ночь, в которую вспомнилась вся жизнь. А впереди был суд. Товарищи Санькины станут судить его.
Затопал по квартире Митька — счастливый человек, у которого не было еще в жизни ни горя, ни неприятностей, а только радость и удивление перед огромным загадочным миром.
Балашов неторопливо и тщательно брился.
Митька подошел, завладел его свободной рукой, ткнулся мордахой в ладонь, залопотал что-то о своих неотложных, важных делах.
Санька помог Даше одеть его, поцеловал обоих. Даша повела сына в детский сад.
— Дашенька, может быть, не надо тебе приходить? Ну чем ты мне поможешь? — неуверенно спросил Балашов, но тут же понял, что сказал он это зря и спорить с женой бесполезно.
Она медленно покачала головой, поглядела ему в глаза:
— Я обязательно приду, Саня. Что бы ни случилось, что бы тебе ни говорили, ты знай, что я рядом, знай, что мы тебя очень любим — я и Митяй, и ты нужен нам больше всех на свете.
Жена с сыном ушли, и Санька долго глядел в окно им вслед. Посреди двора они обернулись, человек маленький и большой, самые близкие ему люди, и помахали ему на прощание.
Балашов тоже поднял руку, пошевелил пальцами.
После бессонной ночи он чувствовал себя вялым, но Дашины слова подействовали, как допинг на усталого спортсмена. Даша была сдержанный человек. Санька иногда даже обижался на нее: о чувствах своих она предпочитала молчать, даже в самые интимные минуты.
А тут вдруг такие слова...
Санька неторопливо оделся. Накрахмаленная рубашка приятно холодила тело. Запах ее был свеж и чист. Санька взглянул в зеркало, оттуда на него поглядел бледный, худой человек с темными кругами под глазами, человек этот холодно сверкнул очками, вдруг показал язык и улыбнулся.
Будет суд. Никогда еще его не судили. И Санька боялся. Ей-богу, ему было бы легче, если б судили его в суде настоящем: люди там делают свою работу, это их профессия, занятие такое — судить человека, если он натворил что-нибудь, допустил оплошность или ошибся в жизни. Пусть накажут, если виноват... Официально, согласно закону. А тут совсем другое дело. Тут соберутся товарищи, люди, которые знают тебя как облупленного, люди, которые работают рядом. Они соберутся добровольно и добровольно скажут о тебе все, что думают. И если ты человек дрянной, то выволокут будто голенького перед всем честным народом и ты увидишь себя такого, каков ты есть на самом деле.
И тут ты узнаешь, какая тебе есть настоящая цена.
Саньке было страшно и тоскливо, потому что он знал: если б в тот злосчастный день был он чуть внимательнее, ничего бы не случилось с милым его сердцу человеком Травкиным и с Зинкой тоже.
Он не собирался оправдываться и выкручиваться. Просто ему было страшно. И единственное, что утешало его и поддерживало, это то, что он сам уже судил себя сегодня, судил с пристрастием, разбирал по косточкам. И потому знал, что любое решение его товарищей он примет без причитаний и жалких слов и не сломается, потому что за одну эту ночь стал наконец взрослым человеком, мужчиной.
А на другом конце города устало протирал воспаленные глаза Сергей Филимонов. Кухня была вся в сизом дыму, горько пахло табаком. И у Сергея ночь была нелегкой, потому что вспоминать свою жизнь тоже, оказывается, труд. И труд тяжелый.
Сегодня суд. Судить будут прораба его — Саню Балашова, а Сергей считал, что судить-то должны его, Филимонова, и он не собирался скрывать это свое мнение.
Он знал, что будет драться за своего прораба, за этого тощего очкарика, который незаметно стал для него близким человеком.
День вчерашний окончился. Было семь часов утра. И настала пора идти навстречу дню сегодняшнему.