В ту ночь он уснул так крепко, пожалуй впервые за всю неделю, и потому долго не мог понять, что происходит, почему и кто его тормошит.
Он бормотал со сна какие-то неразборчивые слова, натягивал одеяло на голову и проснулся враз, как от ожога, когда на щеку ему капнуло что-то теплое.
Санька упруго подскочил и увидел Дашу — уже одетую, с небольшой сумкой в руках. Из глаз ее катились крупные, редкие слезы, и это было странно, потому что Даша улыбалась.
— Вставай, Санчик, кажется, уже пора, — сказала она.
С трудом попадая в рукава, Санька стал одеваться.
— Что ж ты раньше-то... что ж ты не разбудила... Только ты не бойся, малыш, не бойся... — бормотал он, — я ведь — вот он, я здесь.
— Ты очень крепко спал. Так крепко, что я уж испугалась, думала, не сумею разбудить. Думала, что ты...
Даша вдруг умолкла на полуслове, насторожилась. Лицо ее тронула заметная гримаса боли. Санька заторопился еще больше.
— Такси... Надо такси, — почти крикнул он, но Даша, остановила его:
— Погоди. Думаю, не надо. Мы выйдем. Тут недалеко. Если понадобится, возьмем по дороге.
Бледное Дашино лицо вновь медленно розовело. Ей стало лучше.
Они осторожно спустились по лестнице, прошли по своей улице, улице Халтурина, свернули на Дворцовую набережную и неторопливо, осторожно ступая, будто два гуляющих старика, зашагали к мосту.
Вокруг было тихо, чисто и пустынно, — город спал.
Санька шел так напряженно — весь внимание. Он каждую секунду готов был подхватить Дашу на руки и нести ее, нести, сколько потребуется.
Но все как будто бы прошло, и Даша вдруг засомневалась — не померещилось ли ей, не рано ли они идут. В какой-то момент она даже остановилась, взглянула растерянно на Саньку и сказала:
— Сань, может, вернемся, а? Я совсем ничего не чувствую. Ну ничегошеньки. Придем, а меня на смех подымут.
Но тут Санька не дал себя сбить.
— Пусть уж лучше десять раз на смех подымут, чем один раз ошибиться в таком деле, — сказал он и осторожно, но твердо повел Дашу вперед.
И, как оказалось, поступил правильно и мудро.
Потому что не успели они сойти с Дворцового моста, как Даша вскрикнула и согнулась пополам. Саньке показалось, что она падает, он подхватил ее на руки и почти бегом бросился вперед. Он совсем не чувствовал тяжести, казалось, ни Даша, ни тот неведомый человек, который уже был, но которого еще не было, ничего не весят.
Санька никогда не отличался богатырской силой, но в те минуты он знал совершенно точно, что может поднять автобус, Исаакиевский собор и гору Казбек.
Он слышал только, что Даша стонет, и этого было достаточно.
Санька влетел с Дашей в приемную клиники имени Отто и только тут разобрал, понял, что Даша просит отпустить ее, поставить на землю.
— Мне давно уже не больно, а ты тащишь и тащишь, как глухой танк, — говорила она, — я уж испугалась... думаю, задушит еще... обоих.
Санька плохо слышал. Стук сердца его отдавался где-то в затылке, с глухим медным звоном, как далекий набат. Потом пришла могучая санитарка в тесном, с закатанными рукавами халате и увела Дашу.
И Санька, не успевший окончательно прийти в себя от этой сумасшедшей гонки, не сумел толком проститься с ней, не сказал ей каких-то очень важных, единственных слов.
Чушь какая-то произошла, суета, мельтешенье — раз-два, подхватили и увели, и он только успел запомнить неестественно большие Дашины глаза, а в них растерянность, и страх, и боль.
И все. Увели. Одну, без защиты, как на казнь.
И тогда Санька сел на жесткую, отполированную до глянца поколениями отцов скамейку и заплакал. Тихонько, давясь слезами, отворачиваясь, хоть никого в приемной, кроме него, не было.
И плач этот совсем не был облегчающим, дающим покой после непомерного напряжения, а наоборот, взвинчивающим нервы еще сильнее.
Потому что самое страшное было впереди. Будто сквозь сон видел Санька, как приходили женщины со своими мужьями, отцами, матерями.
Некоторые смертельно напуганные, другие спокойные, одна даже смеялась.
Но потом на «скорой помощи», под жуткий, душу вынимающий из человека вой, привезли, а потом внесли на руках дико, нечеловечески кричащую женщину и всех посторонних из приемного покоя выставили.
— Идите, идите, папаша, погуляйте, свежим воздухом подышите, а то лучше поспать — ишь времечко-то пятый час, день уж занимается, — сказала Саньке могучая санитарка и вытолкала его прочь.
Только на улице до него дошло новое, неслыханное им прежде слово — «папаша».
Так его никогда еще не называли. Санька остановился, будто его трахнули по голове. «Значит, уже?!» — мелькнуло в мозгу, и он бросился назад.
— Уже? Родила? — крикнул он.
— Кто? — спросила санитарка.
— Жена моя... Балашова Даша... беленькая такая... красивая.
— Откуда ж я знаю, милый? Все тут красивые. Иди-ка поспи, гляди, лица на тебе нету. Завтра утром узнаешь, позвони. А тут видишь, что делается... И так каждую ночь.
Санитарка вздохнула и ушла, и видно было, как она качает головой и бормочет что-то, то ли удивляясь, то ли не одобряя такой производительности населения.
И Санька тоже вздохнул и пошел бродить по спящему, еще пустынному городу.
Он увидел разведенный мост и только сейчас вяло испугался. Ведь они с Дашей могли не успеть. Развели бы мост перед самым носом, и все дела. «И что бы мы тогда стали делать?» — подумал он, но додумать не сумел, он спал на ходу.
Санька проснулся в девятом часу на скамейке у Ростральных колонн и сразу же припустил к больнице. На его робкий вопрос: «Как дела у Балашовой?» — сухонькая старушка регистраторша равнодушно ответила:
— Сведений еще не поступало. Рожает, наверное.
Санька вздрогнул от этих слов и побрел куда глядели глаза.
По его подсчетам выходило, что Даша мучается уже пять часов.
Когда Санька пришел в себя и обрел способность ориентироваться, оказалось, что он находится на территории стройки, невдалеке от своей прорабки. Вокруг никого не было. Он отыскал под камешком ключ, открыл дверь и тихонько уселся за свой стол.
В обеденный перерыв шумно ввалились ребята во главе с Филимоновым.
В то время отношения Саньки со своим бригадиром были еще сугубо служебные, и Филимонов долго крутил вокруг да около, прежде чем решился спросить Балашова, что с ним такое случилось, почему это он будто не в себе.
— Даша рожает, жена, — сказал Санька.
— Давно?
— С четырех часов утра.
— Так чего ж... какого ж черта вы здесь сидите? — заорал Филимонов.
— Не знаю, — тихо ответил Санька.
— Где рожает-то?
— В больнице Отто...
— Тьфу, пропасть!
Филимонов швырнул кепку на стол и выбежал из прорабки.
Его долго не было. Потом Санька услыхал тяжкий топот сапог за стенкой, и тут же влетел запыхавшийся, красный, улыбающийся — рот до ушей — Филимонов и заорал на всю прорабку:
— Родила! Только что родила!
Санька вскочил, вцепился Филимонову в отвороты куртки, затряс его:
— Кого? Кого родила-то?
Тут Филимонов ужасаю засмущался, оглянулся беспомощно на рабочих, пожал плечами и тихо сказал:
— Не спросил... Вот же болван! Ну и идиот! Не спросил... Так обрадовался, что забыл спросить.
В ту же секунду Санька сорвался с места и ринулся к телефону, за ним, грохоча сапогами, топал бригадир.
Когда Филимонов подбежал к будке телефона-автомата, Санька уже выходил оттуда.
Он шел покачиваясь, неуверенно, на лице его было недоуменное, какое-то недоверчивое выражение.
Он увидел Филимонова, и губы его неудержимо расползлись в широчайшую улыбку.
— Сын, — сказал он. — Сын! У меня сын! Мой!
Санька стукнул себя кулаком в грудь и захохотал.
Потом кинулся к Филимонову, стал обнимать его, тискать и все орал не переставая:
— Сын! Сын у меня!
— Это здорово, — говорил Филимонов. — Сын — это здорово. А у меня дочка. Хорошая девочка, славная. Но сын это здорово!