— Как пишут в прессе — недостатки планирования и нормирования. Конечно же, пересмотрят. И пересматривают уже. Только... только что-то пока не очень быстро. Сколько уж я бумажек исписал, да и не я, конечно, один.
— Григорий Степаныч, а что, если... что, если шоферам почасовую оплату установить, а? Не за рейсы, а просто за весь рабочий день платить.
Балашов давно уже обдумывал эту мысль, даже с шоферами советовался. Но, как ни странно, многие были против.
«На вашей-то работе, — говорили, — было б хорошо, а вообще — плохо. Уравниловка получится. Сдельно, если ты хороший шофер, то и заработаешь больше. А при почасовой — что лодырь или неумеха, что классный шоферюга — все едино. А нас каждый день в новые места посылают. Нельзя же сегодня сдельно, если под беспрерывной погрузкой, а завтра по часовой, ежели у вас».
«А почему нельзя? — думал Санька. — Надо быть гибче, а то как закостенеет какая-нибудь установочка — и будто головой об стенку, не прошибешь!»
И вот сейчас он закинул удочку.
— Вот умница, сам дошел, изобрел велосипед, — улыбнулся главный, — это у нас действительно единственный выход. Но на это и возражения имеются. Сейчас шофер сам с тебя работу требует, ему рейсы нужны и машину старается держать в порядке по возможности — если забарахлит, не заработаешь, и обернуться старается с грунтом и порожняком побыстрее, а если почасовая оплата, ему все равно, простой — деньги идут, за час вместо получаса обернулся — наплевать.
— Но так нельзя ведь! Не все же такие.
— Не все. Но есть и такие. А что нельзя... Я считаю, можно и даже должно! Было время, мы только красивыми словами за изобилие и экономию агитировали, а сейчас поумнели наконец, поняли — красивые слова это замечательно, но и считать каждый уметь должен, и экономическим рычагом ворочать. Но нам-то все равно, кроме почасовой, ничего не остается. Будем добиваться таких машин. Нам и раньше их давали, только очень уж мало. Людям попытаемся поверить, но и вам тут работы прибавится — придется за каждой машиной посматривать и шоферов держать в строгости.
— Ха! Тут сама бригада не даст филонить, если какой гусь попадется. Все одной веревочкой связаны, — сказал довольный Санька и встал.
Балашов вышел от него со странным чувством. Как будто все в порядке, и похвалу заработал, и своего добился, но все равно Санька испытывал какое-то разочарование. Где-то в глубине души он по-мальчишески верил, как бы это сказать, во всемогущество, что ли, своего руководителя. Придет взрослый, властный человек и все сделает, исправит любую нелепицу.
Когда Балашов впервые увидел своего главного инженера, тот показался ему удивительно уверенным в себе, спокойным человеком, для которого не существовало трудностей и неразрешимых проблем. Несколько раз обращаясь к нему с непонятными чертежами, с текущими, так сказать, рядовыми рабочими неувязками, Санька убедился, какой это блестящий инженер. Он немножко завидовал ему, и гордился им, и хотел стать таким же знающим, чуть ироничным, уверенным человеком.
Не один раз он незаметно наблюдал, как главный разговаривает с мастерами, прорабами, заказчиками, рабочими, и только утверждался в своем первоначальном мнении.
А сейчас... сейчас он увидел вдруг усталого, болезненного человека, так же, как и он, Санька, во многом неуверенного, совсем не всемогущего.
Санька понимал, что ничего странного в этом нет, — главный такой же человек, как и все, что разочарование его глупо и даже жестоко, но ничего не мог с собой поделать.
У него уже было такое однажды в жизни. Только было это гораздо болезненнее и серьезнее — первое и очень сильное разочарование в старшем, бесконечно уважаемом, почти любимом.
Соседа звали Сергей Иваныч. Был он поджарый, высокий и носатый. Ходил в морском кителе, застегнутом наглухо. В доме говорили о нем разное, перемывали ему косточки. Но он помалкивал, даже здоровался молча — кивком.
Говорили, что он моряк, чуть ли не капитан дальнего плавания; шепотом передавали, будто он крепко пострадал за какую-то аварию. А соседка Дарья Кузьминишна, старая, высохшая от извечного, сжигающего ее любопытства сплетница, которую называли «живая газета», сообщала подробности:
— Приехал он, родимый, в свой город, в Феодосию, а в дому — хоть шаром покати. Один чемодан с барахлишком стоит да всякие моряцкие железки никому не нужные, а жены и след простыл. Фьють! Укатила. Не хочу, говорит, с таким жить, с запятнанным. Его, говорит, теперь в заграничные страны ни в жизнь не допустят. А детей у них не было. Вот он один как перст и остался. Очень он теперь, родимый, женщин не обожает, прям-таки, можно сказать, не любит. А даже наоборот.
И еще много чего она говорила. Закатывала остренькие глазки, сокрушенно вздыхала.
А Санька все удивлялся: откуда она может знать?
Через две недели после приезда Сергей Иваныч купил лодку. Лодка была добротная, делали ее знаменитые мастера — батумские греки — из орехового дерева, с гибкими ясеневыми веслами, только очень обшарпанная. Краска облупилась, борта рассохлись и пропускали воду. Прежний хозяин жестоко ее запустил.
Сергей Иваныч вытащил лодку на берег и, сняв китель, закатав рукава тельняшки, целыми днями любовно с нею возился. Конопатил, шпаклевал, красил рыжим суриком.
Санька стеснялся заговорить с ним, хоть и было ему очень одиноко. Он тосковал.
Старые друзья его остались в Ленинграде, а здесь, в южном городе Сухуми, куда он приехал погостить к бабушке, новых еще не завелось.
Санька садился невдалеке, под старым необъятным эвкалиптом, на хрусткие голыши, и часами наблюдал за Сергеем Иванычем. Ему нравилось смотреть, как тот работает.
Сергей Иваныч умел работать красиво. Редкие волосы его взъерошивались, большой нос блестел, а руки удивительно мягко и ловко делали свое дело. Казалось, что стальная конопатка сама по себе четко и сильно вгоняла в пазы туго скрученный жгут пакли, скребок, потрескивая, обнажал коричневую с волнистыми разводами древесину, а широкие кисти ласково оглаживали крутые бока лодки.
Глубоко запавшие серые глаза Сергея Иваныча под кустистыми бровями теплели, он что-то мурлыкал непонятное, а темные руки с узловатыми пальцами безошибочно брали нужный инструмент.
Когда бабушка приходила звать на обед, Санька нехотя отрывался от этого завораживающего зрелища. Торопливо, обжигаясь, ел борщ и снова приходил на берег.
Втайне он мечтал, что когда-нибудь понадобится Сергею Иванычу и тот позовет его, и они вместе будут работать. И вместе молчать. Двое мужчин, молчаливых и умелых.
И однажды это случилось.
Санька подошел ближе, чем обычно. Он устал ждать. И Сергей Иваныч, наверное, почувствовал это. Он медленно разогнулся, весь перемазанный краской, обернулся к Саньке и спросил:
— Тебя Санькой зовут?
— Да, — Санька торопливо кивнул, сердце его дрогнуло и покатилось куда-то вниз, а в груди стало холодно и тесно.
— Вот тебе, Санька, кисть, пройдись еще разок суриком по правому борту.
Сергей Иваныч отвернулся и снова присел на корточки. А Санька стоял, держа в руках испачканную кисть, обалделый от счастья, и что-то горячее щекотало в носу.
Они работали до вечера, не обмолвившись ни словом. Санька от старания высовывал язык, и ему не надо было больше ничего — только вот так сидеть на обкатанных круглых голышах и водить тугой кистью по красному борту, мягко и неторопливо, как Сергей Иваныч.
Лодка получилась как игрушка. Голубые борта лоснились. Узкая красная полоска подчеркивала стремительные обводы. Только названия пока не было. На всех лодках, толпящихся у причала в устье речки, красовались надписи: «Надежда», «Мария», «Ласточка», даже «Букет Абхазии» на неказистой плоскодонке Жорки Тумбулиди.
Подходили рыбаки, неопределенно хмыкали, колупали ногтем новенькие борта. Санька ревниво следил за их лицами, но обветренные, темные, как каленые орехи, они ничего не выражали. Нахальный Жорка походил вокруг, потом спросил: